Я вскоре уехал. Корявые деревца, так и не выросшие за все эти годы и уже облетевшие, проводили меня сухим шорохом ветвей. Поезд подошел сразу, однако я вскоре высадился — как это часто делал раньше — через две станции, в огромный и холодный, даже летом в жару, пустынный холл. Он всегда почему-то нравился мне. Тут не было эскалаторов, только широкие, расходящиеся наверху вилкой ступени, тут всегда было мало народу, и я был удивлен, заметив, однако, что и тут, как в центре, давешние проститутки устраивают свой смотр; их, правда, было не в пример меньше, так, словно из краснознаменного полка я прибыл в заштатную часть, которой нечем блеснуть, кроме выправки. Выправка была отменной. Совсем юная — лет тринадцати — девушка поразила меня. Я на миг замешкался перед ней, и она сразу напряглась и словно подалась вперед, мне навстречу. Забавная мысль пришла мне в голову. Уже вечерело, но, конечно, было еще не поздно. Я кивнул ей пальцем. Она тотчас сорвалась с места и бросилась за мной, боясь упустить, боясь отстать, немедленно запыхавшись — больше от страха — и при этом грозно шепча мне в плечо:

— Сто! Моя цена сто! За меньше я не пойду! Так и знай!

Кусок масла тогда стоил двести. Внутренне покатываясь в душе от смеха, я серьезно покивал ей. Мы сели в вагон, огни за окном только что зажглись и медленно поплыли вспять — и вдруг обратились в грохочущую вереницу: поезд нырнул в туннель. Замелькали центральные станции. Наконец мы вышли с ней из метро и поднялись ко мне. Я с любопытством оглядел нас обоих в коридорном зеркале: печальный серый господинчик с тенью от бритых усов и маленькая белокурая девочка со злыми глазками.

— Тебя как зовут? — спросил я — ничуть не оригинально и совсем не любезно.

— Ксюша.

— Это правда?

Она с вызовом на меня поглядела.

— Я не нуждаюсь в псевдониме, — заявила она. В ее устах это слово было так неожиданно, что я не выдержал и захохотал.

— Чего тут смешного? — спросила она злобно. — Давайте лучше деньги. Деньги вперед.

Я достал кошелек и протянул ей не глядя горсть бумажек. Я думаю, там было около тысячи или больше.

— Это… мне? — спросила она с запинкой.

— Тебе, тебе, — сказал я. — И не вздумай дурить. Мне нужно от тебя одно: чтобы ты помыла посуду. А потом возьмешь деньги и пойдешь домой. Поняла?

Я еще никогда не видел такого мгновенного счастья в чьих-нибудь глазах. Однако она еще пыталась ершиться:

— Я вам прислугой не нанималась, — не очень уверенно объявила она.

— Нанималась, нанималась, — проворчал я, входя в комнату. — Считай, что с этого дня нанялась. И не смей торчать в метро и переходах. Завтра я жду тебя к пяти, фартук на кухне и посуда там же.

После того я сел на диван и включил телевизор.

Минуту спустя кухонный кран зашумел, обрушив струю в мойку. Про себя я Довольно хмыкнул.

Трудно сказать, зачем я все это сделал. Но я попал в точку, как всегда. Жизнь моя стала легче, приятней и интересней от ежедневного присутствия Ксюши: она являлась аккуратно в пять. И все же вскоре мне стало приходить на ум, что я, может быть, поступаю плохо, что не сплю с ней. Мне, к слову сказать, пришлось выдержать целый натиск с ее стороны, чтобы остаться с ней в тех же отношениях, что и вначале. Причем, судя по всему, дело тут было отнюдь не в ее развратности, в общем мнимой, а в худо понятом кодексе подростковой чести, в былые времена вызывавшем во мне презрительную дрожь. Но Ксюше-то неоткуда было усвоить это высокомерное презренье (цитирую: Пушкин). К своим нынешним «опекунам» (заслуживавшим Бастилии, если не прямо гильотины) она попала из приютного дома три года назад. Своих родителей не знала и не хотела знать. Считала, что жить надо «по-человечьи», а без денег это нельзя. Потому и пошла в метро. Теперь она думала, что сидит у меня на шее и требовала взять с нее «долг». Тщетно я говорил ей, что я старше ее, что люблю другую, что она не в моем вкусе: последнее было отчасти правдой. Она была худа, бледновата, с детской смешной угловатостью плеч, с длиннопалыми ножками и руками. Ее настоящая прелесть была в ином. Когда она просто сидела рядом со мной, или бродила по комнатам, или что-нибудь читала («Ровесник» и «Спид-инфо» главным образом: ее вкус), мне бывало спокойно так, как никогда прежде. Я теперь затрудняюсь объяснить, почему. Во всяком случае, секс тут был ни при чем. Однажды, отчаявшись в уговорах и решившись на хитрость (рецепт которой, как думаю, она почерпнула как раз из этой своей мерзкой газетенки), она, пользуясь тем, что я насильственно ввел в ее обиход душ, ей ненавистный, будто случайно не заперла в него дверь. Когда это повторилось еще и еще раз, я, вздохнув, явился на пороге, не без праздного (сознаюсь) интереса осмотрел ее широко расставленные, но едва налитые грудки, тощую попку и едва прикрытый мокрым перышком лобок, после чего взял с полки мочалку, намылил, и самым тщательным образом вымыл мою крошку с головы до ног, исключая только нежные впадинки промежности, которые все же потер слегка рукой. Должен сознаться, что меня на особый лад заняли — вполне, впрочем, бескорыстно — созвездия родинок на ее коже и пигментация сосков. После этого, окончив ее купание и не дрогнув ни единым мускулом лица (и ни единым другим мускулом), я величественно удалился прочь, предоставив ей поразмыслить на досуге над результатами собственного эксперимента. Не знаю уж, что она решила, но душ исправно запирался с тех пор. И все было бы хорошо, если б однажды я сам по оплошности не выполз из ванной в гостиную в одном красном махровом полотенце, как киевлянин, надувший печенегов на полотне Иванова-старшего. Она как раз была там.

— Что у тебя на плече? — спросила она с привычной (и к тому же притворной) уничижительной гримаской.

— Как-то барсук напоролся на сук, — отрезал я. И вдруг она подскочила ко мне и быстро поцеловала меня в этот давно уж зарубцевавшийся, глупый и совсем не героический мой шрам. Ручаюсь, это был лучший поцелуй в моей жизни. Вот так порой мы узнаём истинную цену вещам. Я вздрогнул и отстранил ее, стараясь не глядеть ей в глаза. Не считая этого (лишь для меня важного) случая, никаких других «близких контактов», выражаясь языком протокола, у нас с ней не было совсем.

Беда, однако ж, заключалась в том, что мне-то хватило уже и этого. Был октябрь. В расконопаченные мною в азарте щели начало дуть к утру. Что-то нужно было делать. В одну из бессонных ночей (к счастью, еще чередовавшихся с другими, полными, правда, зеленых грёз) я вспомнил о Штейне. Я даже подскочил и завертелся под одеялом от радости: ничего лучше не могло быть. Я едва дождался рассвета, благословляя небо, что подумал о нем. Я уже отлично видел, что моя Ксюшка была мила, проворна, честна и даже на свой лад умна, или, во всяком случае, умственно поворотлива. Ее вкусы поддавались правке. Ее язык был создан для нового Хиггинса. О святой Бернард! Штейн тут был незаменим. Его изумительная непрактичность в сочетании с нежной душой и глубоким, искренним, принципиальным тактом могли сделать с ней то, чего не мог я: простое социальное чудо. Это он, а совсем не я был ей, конечно же, нужен. Лучшей доли ей нечего было и искать.

Было около десяти утра, когда я набрал его номер. Трубку подняли сразу, но когда я позвал Штейна, на том конце случился маленький переполох. Наконец среди треска плохих контактов и возни в мембране сухой женский голос коротко осведомился, кто его спрашивает. Я назвал себя.

— Он не может подойти, — сказал голос и вдруг дал трещину: что-то будто задребезжало в нем, я услыхал всхлип. — Час назад он покончил с собой.

Я тотчас повесил трубку. Так и есть. Так и должно было быть. Остатки утренней зелени еще клубились по углам. Я сварил кофе. И, прихлебывая из кружки, я, как никогда остро, постиг и принял для себя тот удивительный в своей простоте факт, что я снова ничего не могу сделать. Что я никогда не мог ничего тут сделать. Что все слишком хорошо было рассчитано без меня, рассчитано кем-то заранее и надолго. И поэтому то, что Ксюша должна была теперь вернуться на панель, ввиду пули, пробившей лоб моего университетского друга (или он тихо повесился в ванной?) было вполне логично. Просто логично, и больше ничего. Наверное, следовало выпить. Следовало помянуть его — нежный отросток гиперборейского древа, когда-то прочного, но сломленного, как и вся Швеция, варварской дикой страной. В буфете, я помнил, у меня был коньяк. Но даже и это мне не удалось. Я болезненно переглотнул — у меня болело горло. В зеркальце кое-как я различил красную сыпь на гландах. Думать дальше я не мог. Оле-Лукойе бормотал надо мной и мазал мне веки едким медом. Я оставил кофе и вернулся в постель.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: