В конце концов я все же вытянул из деда кое-что. Прежде всего я узнал — вскользь и немного — о своей давней родне. Моя бабка — сводная старшая сестра деда — была полька и даже известная в Польше певица. Дед показал какой-то старый варшавский журнал с ее фотографией: юная девушка вполоборота, голая грудь, живая птица на изящно поднятой вверх руке. Непринужденность позы. Шалость в глазах и улыбке. Игривый изгиб бровей. Журнал хранился в специальном конверте — должно быть, из-за голой груди: дед явно стеснялся снимка. Куда охотней он говорил о своей более старой и прямой родне, к примеру, о собственной бабке. Та, по преданию, в позднем своем вдовстве была крайне набожна и так прилежна в праведной жизни, что даже прославилась в округе как святая, разумеется, местночтимая. По некоторым известиям (впрочем, сплошь устным), она возглавляла в Любаре женский униатский монастырь, бывший в соседстве с мужским католическим. Этот слух сообщал и ряд ярких, вряд ли бывших на деле подробностей в духе народного жития. Так, например, эта самая бабка-униатка Глафира, до самых даже старческих своих лет читала якобы Символ веры тайком на свой лад, а именно: в том спорном месте об исшествии Святого духа, которое у латинян зовется filioque, она произносила не «от отца и сына», как требует западный обряд, а «от отца истинна», чем будто бы даже навлекла на себя гнев какого-то шляхтича, польского пана, расслышавшего слова. По преданию, он чуть тут же и не убил ее, у алтаря — времена были простые, — но вдруг был усмирен почти одним только ее взглядом. Кончина ее, самая праведная, воспоследовала лишь лет семь спустя и была прославлена знамениями и чудесами. Сам дед как атеист всему этому верил плохо, к тому же не мог сказать точно, была ли святая Глафира его бабкой или, может быть, прабабкой: предание допускало путаницу лет. Но, во всяком случае, две ее дочки, рожденные в браке, продолжали как будто оставаться в Любаре, хоть жили розно. И опять-таки тетка Орлика, а моего деда мать, хоть не была сама святой, однако ж крепко держалась веры, уже православной, подняла одна четверых детей (двое умерли уже в юности), умножила как могла достояние семьи, погибшее в революцию, и наконец скончалась тоже праведно, при полном сознании и стечении родни, со свечой в руках, с молитвой и с точным собственным предсказанием дня, часа и даже, говорили, минуты своей кончины. Это дед уже видел сам. Потому не удивительно, что другая моя бабка, дедова родная сестра, была, как и он, с детства истовой христианкой. Но только, в отличие от деда, проклятый поп ничем не смутил ее: она умерла в монастыре, уже в тридцатые годы, и именно так, как того требовал семейный обычай и обряд: со свечой и молитвой. Наконец, Орлик был «шалопай», весельчак и певун. Он ничего не смыслил в политике, но в военном деле — в «стратегии» — был гений. Зеленые воспользовались им. Махно водил с ним дружбу. Он помогал им в их замыслах, однако имел свой отряд. Красные нашли его в тифе, в бреду, и тотчас, вытащив из избы на сырой украинский снег, расстреляли почти в упор из десяти линейных винтовок.

XI

Бирс пишет в «Словаре Сатаны», что любовный корабль пригоден для двух, когда тепло, зато в ненастье и одному в нем тесно. Теперь мне пришлось испытать на себе простую истину этих строк, что лишило их, кстати, цинизма, на который рассчитывал автор. Признаюсь, на пятый или шестой день я стал приходить в отчаяние. Помимо телепрогнозов, довольно бодрых, я уже взглядывал, как и дед, порой на анероид — «оригинальный прибор, позволяющий вам узнать, какая сейчас погода» (тот же Бирс, тот же «Словарь»). Но — всему на свете приходит конец, тем паче дождю летом. Неделя кончилась, я выскочил в сад (я опять уже привык к ранним подъемам и к крепкому сну) чуть не с первым лучом солнца. С крыш и листвы текло, в небе не было ни тучки, где-то вдали, как шмель, гудел мопед, гудел и шмель, атакуя на клумбе розу-неряху, перезрелую, старую, с отвисшей вниз рыхлой губой и подгнившими лепестками. В лужах у дома плавали звездочки флоксов. Сирень скинула на крыльцо грязный густой крап. Земля дышала водой. Это тотчас смутило меня: мне вдруг почудилось, что нужны дни, может быть, много дней, чтобы летний мир вновь обрел свой порядок. Даже ряска в реке вся была пробита насквозь, там и сям, как зеленый флаг после боя. Я специально пошел посмотреть, выйдет ли греться на кладки моя знакомица-черепаха. Но вода была еще высока, кладки сырые и черепаха не вышла. Я и сам замерз, но, борясь с дрожью, засучил штаны и полез в лодку, залитую до краев, вычерпывать поскорей всю эту лишнюю влагу, готовую и впредь вредить мне, мешая попасть в заветный свиток амура. Я почти выскоблил дно той самой банкой, удостоверившись, кстати, что течи меж досок нет и лодка ко всему готова. Это открытие слегка утешило меня. Солнце меж тем набрало силу и уже стало чувствительно печь мне лопатки. Все же я сбегал за веслами и, против всех правил, проплыл раза два мимо «Плакучих Ив» днем: я этого давно не делал. Впрочем, я ничего не добился: берег был пуст и усадьба в тени казалась такой же необитаемой, как и прежде. Разочарованный, я вернулся домой. Было лишь десять утра, и я с ужасом подумал, куда девать время до полуночи.

Память падка на такие проделки: именно этот день я и сейчас помню так, как вчерашний. Нет, лучше вчерашнего (Люк, кафе), ибо в нем уже много туманных скважин. А там, двадцать лет назад, все осталось, как было, будто в драгоценном ящике, из которого нужно лишь вынуть тихий украинский полдень, влажный сад, кучки сбитой дождем листвы и сучьев, которые дед нагреб метлой и готовился сжечь, как только просохнут, завтрак, свистульку из стручка акации, которую я с упорством маньяка хотел довести до совершенства, до точности камертона, пока она не распадалась надвое, как крылья кузнечика, уже тоже давно давшего себя знать в соседских зарослях крапивы. Видя, что я маюсь, дед, не любивший безделья, отрядил меня вдруг в магазин: кончились масло и хлеб (два священных продукта, не срываемых с грядки). Молоко мы брали у «кумы», жившей напротив и державшей коров, — ее дед время от времени навещал под вечер и пил у нее чай. Звали ее Клара Ивановна, она была из чухонских немок, так что вряд ли дед с ней кого-то когда-нибудь в самом деле крестил. Она говорила с небольшим акцентом и пекла пирожки из старого хлеба. Молоко, однако ж, считалось у нас «своим» и было всегда в избытке. Магазин тоже был «наш», лесного ведомства, рядом с конторой деда. И эта контора, и магазин стояли с краю села, на выезде, как раз у шоссе, что вело в Мигалки. Ехать туда было проще через лес. Я лишь поддул слегка шины велосипеду, отчасти выдохшиеся за пустую неделю, и, дребезжа багажником (он всегда дребезжал из-за слабых пружин), покатил по проулку к лесу. Я пару раз увяз в мокром песке, но в лесу обнаружил с приятностью, что луж уже нет совсем и тропинки сухие. Это мне показалось особенно важным, поскольку тут была тень, а везде солнцепек, значит… Магазин был почти пуст. Он и вообще-то больше напоминал склад или оптовую лавку, не слишком богатую. В скользких бочках стояли сельди. Хлеб помещался на крашеном стеллаже во всю стену, на мой взгляд, избыточном, ибо более чем на треть он всегда был пуст. С лампы свешивалась липкая лента для мух, способная отпугнуть посетителей. Что касается масла, то оно хранилось в витрине, рядом с салом, и стекло витрины было таким мутным, будто этим салом его вымазали изнутри. Был еще, правда, отдел промтоваров, но и там, главным образом, висели во всю ширь ткани, которые, сколько я помнил, никто никогда не брал, и дорогие, не нужные никому ковры. Заправлял торговлей продавец Артём — огромных размеров дядька, похожий на казака, в приказчичьих сапогах и фартуке из клеенки. Он был сух и надменен со мной, хоть я и говорил по-малоросски; прочих посетителей он тоже любил держать в строгости, благо они были редки в «нашем» магазине, при этом, однако, оказывали Артёму всякий раз свой почет. Но именно сегодня, несмотря на близкий уже перерыв, возле прилавка двигалась небольшая очередь: подвезли варенец. Сурово поглядывая на баб с их бидонами, Артём наливал из кадки порцию и отсчитывал сдачу, которую звонко, с размаху, клал на весы. Близ весов народ безмолвствовал. Чуть дальше от Артёма меж собой говорили. Я вдруг услыхал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: