Сохранилось 17 писем Батюшкова Гнедичу по поводу готовящегося издания. Эта переписка велась постоянно с августа 1816-го по июль 1817 года, когда издание увидело свет. Автор и издатель ни разу за это время не встречались лично — сначала Батюшков был в Москве, потом надолго уехал в деревню, поэтому все свои поправки, сомнения, вопросы и пожелания он посылал Гнедичу по почте. Гнедич к его указаниям был очень внимателен, но кое-что было отдано на откуп издателю, который одновременно выполнял обязанности редактора и составителя. В одном из писем Батюшков просит его об активном вмешательстве в текст: «Все исправляй, как хочешь, не переписываясь со мною. Это слишком затруднительно и бесполезно»[401]. Удивляться не стоит — такая совместная работа над текстом была естественной частью литературного обихода того времени, широко принятая в арзамасском кругу. В этом письме речь, правда, шла о прозе. К поэзии Батюшков предъявлял более высокие требования: «Стихам не могу сказать: Vade, sed incultus[402]»[403]. Он исправлял и переписывал старые свои стихотворения: переводы из Тибулла, каменецкие элегии, эпикурейские тексты, которые теперь нравились ему меньше остальных. На предложение Гнедича напечатать «Видение на берегах Леты» Батюшков с самого начала ответил резким отказом, который чуть не привел к отказу издавать книгу вообще: «„Лету“ ни за миллион не напечатаю; в этом стою неколебимо, пока у меня будет совесть, рассудок и сердце. Глинка умирает с голоду; Мерзляков мне приятель или то, что мы зовем приятелем; Шаликов в нужде; Языков питается пылью, а ты хочешь, чтобы я их дурачил перед светом. Нет, лучше умереть!»[404] Сатирические свои произведения он, как и прежде, исключал из числа законных детей. Зато работа над подготовкой книги совпала с периодом новой творческой активности, а возможно, спровоцировала его. К концу осени Батюшков не только исправил и переписал свои старые стихи, но и создал новые: «Стихи переписаны, рукою четкою. Много новых пиес. И между тем как ты поешь рождение сына Мелесова, всевидящего слепца[405], я пою его бой с Гезиодом, т. е. перевел прекрасную элегию Мильвуа „Гезиод и Омир“, которая дышит древностью. <…> Стихов будет — я не ожидал этого — более прозы»[406]. Примерно тогда же Батюшков написал еще одну большую историческую элегию — «Переход через Рейн». А когда том поэзии был уже выслан Гнедичу, стал судорожно дописывать последнюю большую поэтическую вещь — элегию «Умирающий Тасс», которой придавал особенное значение.

Чем дальше шло время, тем больше Батюшков терял уверенность в себе. С конца февраля в его письмах Гнедичу лейтмотивом проходит слово «страшно». Он страшится за самого Гнедича, предполагая, что тот может разориться на издании — никто не будет покупать его. Страшится за прозу, которую «не уважает», трепещет за стихи, которые всё более кажутся несовершенными. В марте 1817 года он пишет Гнедичу: «Проза надоела, а стихи ей-ей огадили. Кончу „Тасса“, уморю его и писать ничего не стану, кроме писем к друзьям: это мой настоящий род»[407]. Чуть позже допрашивает Жуковского: «Что скажешь о моей прозе? С ужасом делаю этот вопрос. Зачем я вздумал это печатать. Чувствую, знаю, что много дряни; самые стихи, которые мне стоили столько, меня мучат. Но могло ли быть лучше? Какую жизнь я вел для стихов! Три войны, все на коне и в мире на большой дороге. Спрашиваю себя: в такой бурной, непостоянной жизни можно ли написать что-нибудь совершенное? Совесть отвечает: нет. Так зачем же печатать? Беда, конечно, не велика: побранят и забудут. Но эта мысль для меня убийственна…»[408] И, наконец, снова Гнедичу, когда том стихов уже печатался: «Ах, страшно! Лучше бы на батарею полез…»[409] Отметим, кстати, что первоначальный вариант титульного листа, предложенный Батюшковым, был без полной фамилии автора; на нем стояли просто инициалы — К. Б. Очевидно, Гнедичу этот вариант не понравился. Сборник был подписан полным именем.

Тем не менее дело постепенно продвигалось: том прозы был готов в мае (вышел в свет в июне), том поэзии отдан в печать в конце июня (вышел в октябре). Издание получилось внешне сходным с недавно вышедшим собранием стихотворений В. А. Жуковского — небольшого формата, хорошо гравированное. Эскизы для фронтисписов выполнил Оленин, Батюшкову они очень понравились, гравировал издание И. В. Ческий. Получив от Гнедича первый том, Батюшков остался, кажется, доволен: «Получил книгу. Благодарю тебя за труды твои! <…> Стихов теперь ожидаю с нетерпением. Виньет очень мне понравился, и бумага, и шрифт»[410].

Книга не могла остаться незамеченной критикой: в «Русском вестнике» положительную рецензию написал С. Н. Глинка, московский приятель Батюшкова и одновременно персонаж его «Видения на берегах Леты». В «Сыне Отечества» появился восторженный отзыв, содержащий такие превосходные степени, которые могли смутить и куда более уверенного в себе человека, чем Батюшков. Панегирически высказался едкий А. Е. Измайлов; как о первом стихотворце эпохи писал о Батюшкове В. И. Козлов. Лучшей рецензией на сборник по праву считается статья арзамасца С. С. Уварова в петербургской газете «Le Conservateur impartial» (1817, № 83), в которой содержалось описание творческой манеры Батюшкова и Жуковского как двух лидеров новой поэтической школы. Эта рецензия стала отправной точкой исследований, посвященных допушкинской поэзии, самое яркое из которых — статья Л. Я. Гинзбург «Школа гармонической точности». О батюшковских «Опытах» Уваров писал: «Батюшков более уравновешен и сдержан, в проявлениях смелости у него сквозит мудрость, вкус его изощреннее; он скорее эротичен, нежели влюблен, более страстен, нежели чувствителен, он с равным успехом подражает Тибуллу и Парни. Среди произведений, помещенных во втором томе, особо выделяются несколько элегий, написанных в манере Тибулла, два-три очаровательных стихотворения в подражание Парни, перевод из Мильвуа „Состязание между Гомером и Гезиодом“, несколько дружеских посланий, пьеса, в которой любви к путешествиям противопоставлены прелести уединенной жизни; наконец, элегия „Умирающий Тасс“, которую можно считать его шедевром»[411]. В своих оценках и приоритетах Уваров практически совпал с автором «Опытов».

III

«Нам Музы дорого таланты продают!»

Второй том «Опытов в стихах и прозе» строился по жанровому принципу: элегии, послания, смесь. Интересны порядок, в котором автор (или издатель?) печатал стихотворения, и жанровое определение того или иного текста[412]. Например, некоторые послания («К Гнедичу», «К Дашкову», менее отчетливое — «К другу») были помещены в раздел элегий, а послание «К Никите» отправилось в раздел «Смесь». Случайность ли это или сознательная авторская воля — мы не можем сейчас установить. Батюшков давал Гнедичу совет относительно расположения своих стихотворений: «Советую элегии поставить вначале. Во-первых, те, которые тебе понравятся более, потом те, которые хуже, а лучшие в конец. Так, как полк строят. Дурных солдат в середину»[413]. Первенство элегий было важным для Батюшкова, который делал на этом жанре особый акцент. По словам О. А. Проскурина, «с выходом батюшковских „Опытов“ элегия окончательно утвердилась как главенствующий жанр современной русской поэзии, как ее квинтэссенция, а на некоторое время — чуть ли не как синоним лирики вообще (прежде главным „лирическим“ жанром традиционная теория признавала оду)»[414]. Особенно Батюшкова волновала судьба недавно написанной им элегии «Умирающий Тасс»: «Куда Тасса: Боюсь! Если не понравится тебе?»[415] Видимо, элегия пришлась Гнедичу по вкусу, поскольку том поэзии должен был завершаться именно ею[416]. Или же здесь сыграли роль обстоятельства другого рода.

В самый разгар подготовки книги Гнедич предложил Батюшкову включить в нее гравированный портрет автора. Батюшков, уже к этому времени успевший разочароваться в издании, наотрез отказался: «На портрет ни за что не соглашусь. Это будет безрассудно. За что меня огорчать и дурачить. Но другие… Пусть другие делают что угодно: они мне не образец. Крылов, Карамзин, Жуковский заслужили славу: на их изображение приятно взглянуть. Что в моей роже? Ничего авторского, кроме носа крючком и бледности мертвеца. Укатали сивку крутые горки!» И далее: «Портрета никак! На место его виньетку; на место его „Умирающего Тасса“, если кончить успею (сюжет прекрасный!), „Омира и Гезиода“, которого кончил…»[417] Итак, две названные элегии должны были, по мнению Батюшкова, заменить собой его портрет. С одной стороны, это, конечно, метафора: лучшим изображением поэта являются его стихи. Однако неслучайно он называет именно эти две вещи. Обе они оказываются очень значимыми в составе «Опытов…», выделяясь, во-первых, датой создания — это последние произведения Батюшкова; во-вторых, тематикой — обе элегии посвящены судьбе Поэта. Так что «портретный», автобиографический элемент в этих произведениях был действительно очень силен.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: