Трудился я в переломном возрасте на стройке — после восьмого класса на магнитофон зарабатывал, — и был у нас один армян в бригаде. Как-то его на работе нет с утра, к обеду жена армянская записку Коле-бригадиру несет: «коля джян вчера пашел за пириводом денги отняли рожу разбили вот такие дела творяца у нас в жукавке».
Творились, творятся, и будут твориться, — без такого «творчества» и скучновато как-то.
А покуда драку еще не заказывали, наш веселый вечер продолжается. Мы без Маныча «У берез и сосен»[51] наяриваем, Маныч время не теряет, с какой-то девахой приплясывает, пухлой, как матрац. Слова у него не расходятся с делом. Сам он кругленький, сытенький — пара. Миня за барабанами ржёт-заливается — головой на колобков кивает, чтоб и мы порадовались.
Пока ленту на ревере переставляли — всё на спичках, целое дело, — ханур подошедший за штанину меня теребит.
— Чё, дядя?
— Парни, девочку Надю сыграйте.
— Чего?
— «Девочку Надю» знаете?
— Да мы всех здесь знаем, и Надю знаем, и Зину. А чего тебе с под нас?
— Сыграйте, ребята, старику.
Ханур небритый, рожа пропитая, рука в татуировке выцветшей, сам чуть ли не в фуфайке.
— За деньги мы, дядя, играем. Хозрасчет. Знаешь слово такое?
Еще один подошел, такой же, подключился:
— Да нальем вам стакан, ребята, сыграйте ему. Дядь Мить, едрить твою налево, нальем стакан-от ребятам?
— Нальем, робяты, ну что, денег нету, всё уже. А стакан нальем. «Девочку Надю» сделайте. Прошу.
Тут пара подошла, «Алешкину любовь» забашляла. Ханурам от ворот поворот. Маныч на барабан сел, Миня пошел черные чулки соблазнять.
Пошла с ним, жуткая, качаются две версты длинносранские.
Отыграли про то, что некрасиво отбивать девчонок у друзей своих. Миня в зале лапшу черноногой вешает. Никто из присутствующих не спешит синенькую на сольник бросить. Я Лёлику говорю:
— Лёля, а что? давай «Девочку Надю». Три аккорда там, в ля миноре, что хош играй, хоть фанки.
И поехало стебало такое… Сам бы забашлял, чтоб со стороны послушать.
Начали путём, «восьмерочкой», с дворовым надрывом — блатата-а… Миня вернулся, на барабаны пересел с ходу, Маныч за рояли, Лёлик такое винтит, что оторопь берет: пошли в джаз гармонию расшатывать. Я свой фуз «а ля Джими Хендрикс» врубаю: три аккорда в хардёшнике — хоть до утра пили. Маныч от тихих клавишей отстал, микрофон долу наклонил, придавил любимому саксу горло да по верхам пошел расцветки выписывать. Пошла масть! Минут с десять фузили-саксофонили, я аж взмок, зубы свело. Блад, Свит энд Тиерс и Чикаго с Сантаной. Вот те и девочка-припевочка.
Кабак нам овацию устроил. Хлопали, как на «Песнярах». Въезжают в искусство, блин.
Ханур пришел.
Плачет.
— Ребята, ребята, — больше ничего выговорить не может, слов, видно, нет. — Спасибо, ребята, — руки жмет. Уже теплый совсем и стакан не предлагает. Эх, приятель, и ты видно горе видал, коли плачешь от песни веселой.
— Ладно, — сказали, — ладно, дядя. Давай, дядя, не мешай. Иди, денежку копи. Еще раз придешь, послушаешь.
Минька, таки, блядво костлявое охомутал, упаковали они с Лёликом их в тачку и поехали делать «туда-сюда-обратно». Мы же с Манычем по домам потащились. Спасибо родственникам, тулуп у меня боевой: овчина на пять сантиметров — на снегу можно спать. Какие блядки в такой-то зусман? Пипирка втянется. Под полтинник нынче заворачивает, совсем погода взбесилась. В жисть таких морозов не бывало — дети неделями в школы не ходят, отменены занятия. На стройках народ сидит в простое. Автобус — один за троих: не заводятся. А кабак функционирует. И в снег, и в ветер, и в звезд ночной полет.
Дома чайковского сообразил пару стакашков, для сугреву. В комнате холодрыга: батареи плюнь-шипят да рамы одноредные, всё тепло и высвистывает. Залез под одеяло, сверху Минькино — всё равно только завтра объявится, оба покрывала, тулуп на ноги и решил про «Флойд» дочитать.
17
«Шел 1966 год. Про Терешкову с Быковским уже пели частушки, а пинк-флойдовский возок ни то что в космос — с места ни тпру, ни ну. Худо-бедно, где кент вклинит. Всё так же по кабачкам, скромным фуршетам и небогатым юбилеям акционерных обществ с уставным капиталом в триста фунтов; что-то и зарабатывать стали, не без этого, но у подъезда девочки не визжали, цветами не забрасывали и бюстгальтеры с адресами на сцену не кидали. Не то что общебританской, лондонской популярности архитекторы-недоучки не имели. Мейсон, тот втихаря проект детского садика с анфиладами и кариатидами по вечерам стал чертить: шоу-бизнес дело, может быть и хорошее, но это когда тебя в советское посольство на рюмку чая приглашают или какое ни то лтд нефтегазстрой с аравийского полуострова за выступление на банкете шестизначную сумму отслюнявливает наличкой в кейсе. Конечно, там в подсознании, Мейсон это и мотал в виду: стоит он в означенном посольстве с тарелкой осетрины первой свежести в одной руке и рюмкой перцовки в другой и шейху юго-восточному, зашедшему на огонек, после лондонских туманов да сырости отогреться, проект своего садика втюхивает — на то он и шоу-бизнес, чтоб по всяким углам с шейхами между рюмкой отираться. Ну, а покуда даже в посольство Зимбабве приглашение не светит, ничего ему, Мейсону, не оставалось как в барабаны барабанить, да втихаря жесткость конструкций высчитывать: архитектура — это, прежде всего, расчет.
Но времечко, оно не бежит, а катится, и что будет, то и будет, — пускай, как в песне поется, судьба-злодейка, медная копейка, рассудит. А суд ее скорый, всегда правый, без адвокатов и предварительного расследования.
Как-то однажды кент всунул ПФ в солянку вместе с жонглерами, оперными дивами и прочими клоунами.
Всё было как всегда: купили пару галлонов разливного пива и чекушку, дюзнули по маленькой, Баррет скрутил себе козью ножку, оторвав на закрутку передовицу из „Москау ньюс“, и сидел втишка в углу, наигрывая свои рулады, как вдруг объявился один из знакомых кента и с брызгами у рта что-то там залепетал про своего дружка, любящего баловаться по пьяному делу с кинокамерой. „Ну наснимал, ну наснимал“ — заклинило протеже. Лучшей рекомендации, пожалуй, трудно было придумать. Терять, решили, нечего, с дебитом тоже не в друзьях, постановили крутнуть фильму на задник сцены, тем паче пленка была обыкновенненькая, любительская. Сюжетец был незамысловат: путешествие инвалида по Лондону. Ноги, колеса машин, трещины тротуара, канализационные люки, мусор. Камера повторяла зигзаги движения инвалидной коляски, ракурсы открывались странные и в пленке что-то эдакое присутствовало, что-то цепляло.
Флойдовцы спонтанно импровизировали, для пущей выразительности момента крутили у микрофона детской табакеркой, тири-динь-ля-ля, зажигали новогодние шутихи, ухали, гукали, там где не нужно, возили гитарой по микрофонной стойке, подносили их к динамикам раскачивая обратную связь, выкручивали ревер на полную и нагромождали звуки друг на друга. Баррет, по своему обыкновению, играл в другой тональности, но все подумали, что так и задумано.
У зала ехала крыша.
Пожалуй, со времен Мейерхольда, такого себе еще никто не позволял.
А не замахнуться ли нам, друзья, на Метро Голдуин, понимаете ли, наш Мейер, мелькнуло в мозгу у кента? Ведь вот оно, только что, у всех на глазах, две музы счастливо совокупились. По крайней мере присутствующие в зале прекрасно это поняли, а у кента неожиданно зачесалась правая пятка, что бывало только при сверхудачной раздаче в покер.
Сами же музыканты еще ничего не поняли, но всё происходившее не оставило их равнодушными. Всё любопытней, чем ходить гусиным шагом с гитарой наперевес.
Чтобы понять что происшедшее значило для окружающих, стоит немного оглянуться и попытаться хоть что-нибудь рассмотреть сквозь туман так не хило изображенный на картинах Тернера.
Надо сказать, времечко тогда было забавное. Доза ЛСД стоила менее фунта, да и сам фунт пошатывался, инфляция была не то, что на носу — она была реальностью и физиономия у британского лёвы была довольно кислой, но Англия стала чемпионом мира по футболу и это давало повод для стаканчика виски с кока-колой; на улицах стали мелькать полосатые брюки-дудочки, вельвет почти вытеснил фланель, а бакенбарды а-ля Элвис уже никого не раздражали, поскольку красовались у каждого второго.
51
Юрий Антонов — У берёз и сосен (1973)
http://www.youtube.com/watch?v=3fwcpbK6qoA