Его курчавые волосы лишь слегка увлажнились, а открытое смуглое, в меру скуластое лицо с распахнутыми, словно удивленными голубыми глазами раскраснелось.
Достигнув цели, он протиснулся через плохо открывавшуюся от старости дверь в затхлое помещение, уставленное шкафами с древними книгами. Их все еще нарядные корешки не вязались с убожеством обветшалых стен и осыпавшегося потолка.
На пороге он застыл в изумлении. Около одного из шкафов стояла стройная, гибкая, нарядная, еще менее, чем книги на полках, совместимая с окружающим запустением девушка в красном вязаном платье; не без изящества тянулась к верхней полке.
Как ни бесшумны были его шаги, она все же услышала их, а может быть, ощутила чье-то присутствие; обернулась и испуганно выронила взятую книгу. Потемневшие страницы рассыпались по полу. Она не стала их собирать и крикнула срывающимся голосом:
— Стой! Близко — нет-нет! — И она выхватила из-за пояса кинжал, направив его себе в грудь.
Анд тоже выронил тетрадь, вынутую при входе из кармана. Он сам смастерил ее из найденной здесь бумаги. Листы не разлетелись.
— Ни шагу, — потребовала девушка. — Подойдешь — много-много моей крови! — И гордо вскинула голову. Ее светлые волосы водопадом рассыпались по спине; носик на смуглом лице показался юноше мило вздернутым.
— Где ты сыскала кинжал столь красивый? Из нержавеющей он стали иль бронзовый, тебе под стать? — с улыбкой спросил он на древнекнижном языке, желая узнать, поймет ли она его. Потом спокойно подобрал тетрадь, на которой значилось:
«ДНЕВНИК ДИКОГО ЧЕЛОВЕКА».
Если бы незнакомка не страшилась так Анда и подобно ему освоила забытый язык предков, она могла бы узнать о самом для него сокровенном, на древнекнижном там написанном.
Я не знаю, зачем и для кого начал я писать этот «Дневник»! Кроме матери и самого себя. Она научила меня читать и писать.
Она знала о Доме до неба, иначе как могла бы помочь мне овладеть древнекнижным языком и рассказывать мне, несмышленышу, детские сказки про то, как предки наши передвигались быстрее ветра на не ржавых тогда машинах по каменным дорогам, не изрытым, как теперь, ямами, не поросшим сквозь трещины синей травой. И женщины в ее сказках не таскали на верхние этажи домов, где жили, воду в кувшинах — вода сама текла по неким трубам к жильцам вершин. И люди тогда будто бы летали по воздуху выше всех домов в крылатых домиках.
Я, конечно, воспринимал это с открытым ртом, как волшебство, потому что считал, что вода может течь только вниз, а дома — рушиться на землю, а не взлетать с нее.
Никто в нашем племени не знал тайного дневнекнижного языка, на котором говорили наши русские предки. Он и открыл мне сокровищницу запечатленных в книгах мыслей.
Может, жестокий вождь Урун-Бурун владел когда-то им и грамотой. Но теперь он, презирая «ненавистных предков», отрицает всякое знание как источник человеческих бед. И я представляю себе, с каким бешенством он уничтожил бы мою тетрадь, если бы обнаружил ее.
Не раз спрашивал я мать, почему все так изменилось? Почему прежде люди жили по-другому в этом городе, конечно, с иным названием?
Она, всегда такая внимательная и нежная ко мне, лишь отмалчивалась или отвечала:
— Подрастет сынок. Да-да, увидит.
И я подрастал и видел: и дикость свою и своих соплеменников, и наших женщин, таскающих в глиняных кувшинах воду на плечах, понял, почему населены нами только нижние этажи примыкающих к реке зданий.
Часто сидел я на берегу реки с удочкой, стараясь поймать хоть какую-нибудь рыбешку, которая оказалась бы вкуснее надоевших грибов, растущих у нас в подвалах, или вонючего козьего сыра, или даже лакомых крыс, обитающих вместе с нами в Городе Руин.
А на другом, запретном, берегу виднелись люди враждебного племени вешних. Их женщины были привлекательно стройны, носили красные платья, должно быть, умели ткать и красить тонкие полотна.
Нашим женщинам достались кое-какие их наряды после давнего уже теперь набега на вешних. Вот тогда-то и погиб от их рук мой отец. А мать по законам племени взяла с меня, подростка, страшную клятву неистребимой кровной мести всем вешним, которых следовало уничтожать. А ведь была она такая толстая, добродушная, со многими подбородками, мягкими, как она сама, а тут…
Пришло время, и этой клятвы потребовал от меня и сам Урун-Бурун со взъерошенной копной огненных волос на голове и такой же устрашающей бородой, провозглашая меня перед всем племенем юношей достойным называться бурундцем.
И я, не поднимая глаз, послушно повторял слова ритуала, подсказанные мне жрецом, тощим и сутулым с виду, хитрым и лукавым, как я знал, внутри.
Чтобы смыть кровь отца, я должен был готовиться к набегу. С содроганием думая об этом, я проклинал себя за отсутствие мужества и чувствовал ужас при мысли о том, что придется кого-то убивать.
Со смешанным чувством запретного интереса и давящего жестокого долга смотрел я на чужой берег, видя там легких вешнянок в красных платьях, зачерпывающих воду в кувшины, и бородатых мужчин, идущих рыбачить, как и я, грозя мне через реку кулаками. Я не отвечал им на «приветствие». Почему?
Может быть, причиной были мои тайные походы на островок с Домом до неба, куда я переправлялся вплавь до восхода солнца, чтобы не привлекать лишнего внимания. Там я забирался на самый верх Дома до неба, где с незапамятных времен никто не жил и против которого на синей траве, что пробилась сквозь трещины былой мостовой, не паслось даже коз, как на наших улицах.
Мосты через реку или давно разрушились сами, или были уничтожены враждующими племенами.
А сокровищница чужих застывших мыслей переносила меня в странный мир, где были совсем иные люди, с другими стремлениями, высокими представлениями о долге, добре и зле; и все же они погубили неумеренным развитием своей цивилизации саму Природу, не оставив нам, их далеким потомкам, ничего из своих несметных богатств. Я обязан был их ненавидеть, но вместо этого жалел; представляя их себе, я понимал: они тоже были по-своему несчастными…
С каждым рассветом, устроясь на пыльном подоконнике, погружался я в возвращенный книгами мир, силясь понять, чем люди там владели, в кого верили, какие у них были вожди и жрецы.
Непонятный, пресыщенный, расточительный мир загадочных предков!
Я жил с ними вместе в немыслимой роскоши, принимал участие в их древних войнах, боролся за справедливость на баррикадах, делал научные открытия, изобретал шедевры новой техники, само понятие о которых ныне утрачено. И, увлеченный общей неутомимой жадностью, желанием иметь всего больше и больше, разрушал ради этого Природу, портил атмосферу, в которой ныне растут уже иные растения, чем прежде, приспособленные к повышенному содержанию углекислоты, укрывался от потоков ультрафиолетового излучения, проникающего через поврежденный отходами их комфорта защитный слой озона, и понимал горькую действительность, в которой существуем мы, бронзовокожие, в отличие от белокожих, как альбиносы, предков.
Но перестал ли я от этого быть «диким», все еще водя за собой ватагу подростков, готовых на любое бесчинство?
Однако я уже с отвращением понимал, что в основе нашей дикости — ЛОЖЬ. Ложь во всем. И во мне самом прежде всего. И в кровной мести моей, и в походах якобы за рыбой, а на самом деле за знаниями, обретая которые, я лгал самому себе, будто мной движет жажда познания, а не стремление к превосходству над окружающими невеждами.
Моя беда, мое несчастье в том, что, не уйдя из своего мира дикарей, оставшись похожим на них, я пытался жить в далеком прошлом, где обнаруживал, к несчастью, знакомые черты дикости у цивилизованных: то же тщеславие, ту же жажду власти, ради которой совершались преступления и даже зверства, на которые звери, ныне вымершие, и способны-то не были!
А главное — ту же ВЛАСТЬ СИЛЫ. Она переходила из века в век и в самой примитивной и уродливой форме дошла до нас, дикарей.