— В общем, выловили тебя, как глушеную рыбку из воды.
— А Володьку?
— И Володьку, само собой…
Но при упоминании о Володьке гости снова раскашлялись и заерзали на месте, надоедливо, как жестяными, треща своими больничными халатами, а потом что-то слишком быстро засобирались домой.
Григорий, впрочем, сразу же забыл о непонятном их поведении. Чересчур поглощен был собой, этой своей мучительной, непривычной скованностью.
Даже когда мать ненадолго приехала к нему, он все больше и с нею молчал.
— Деревянный он какой-то у вас, — посочувствовала докторша Варвара Семеновна. — Хоть бы слезинку уронил…
«МАЛЬЧИШЕК РАДОСТНЫЙ НАРОД…»
Но она просто не знала ничего. Григорий плакал — тайком, по ночам.
Принесли ему книжку «Евгений Онегин». Он читал ее весь вечер и был какой-то очень тихий. А ночью сиделке, которая вязала в коридоре, почудился плач. На цыпочках она вошла в палату.
Ночник, стоявший на полу, бросал полосу света между койками. Отовсюду доносилось спокойное дыхание или натужный храп. Только на койке Григория было тихо. Он словно бы притаился, дышал еле слышно, потом все-таки не выдержал и всхлипнул.
— Ты что? Спинка болит?
— Ни, — тоже шепотом.
— Ну скажи, деточка, где болит? Может, доктора позвать?
— Нэ трэба, тьотю.
Сиделка была уже немолодых лет, толстая, очень спокойная. Звали ее тетя Паша. Вздохнув, она присела на край постели.
— Отчего ты не спишь, хороший мой?
В интонациях ее голоса было что-то умиротворяющее. И слово «хороший» она произнесла по-особому, певуче-протяжно, на «о» — была родом откуда-то из-под Владимира.
Нельзя же не ответить, когда тебя называют «хороший мой». Григорий шепотом объяснил, что в книжке есть стих: «Мальчишек радостный народ коньками звучно режет лед». Голос его пресекся…
Но он преодолел себя. Ну вот! Когда потушили в палате свет, так ясно представился ему Гайворон, неяркое зимнее солнце и замерзший ставок у церкви. Крича от восторга, он, Григорий, гоняет по льду с другими хлопцами. Ковзалки, или, по-русски сказать, коньки, — самодельные, просто деревянные чурбашки с прикрепленной к ним проволокой. Но какую же радость доставляют они! Ни с чем не сравнимую! Радость стремительного движения.
Тетя Паша вздохнула еще раз. Потом она заговорила спокойно и рассудительно, изредка вкусно позевывая. От одного этого позевывания спокойнее становилось на душе.
Григорий почти и не вдумывался в смысл слов. Просто рядом журчал и журчал ручеек. Казалось, он перебирает на бегу круглые обкатанные камешки. И каждый камешек был звуком «о».
Думая об этом, мальчик заснул.
ДОБРЫЙ ФОНАРЬ
Но почти каждую ночь — и это было нестерпимо — он заново переживал взрыв мины. Вскидывался с криком и минуту или две не мог понять, где он и что с ним.
Теперь он не мог спать в темноте. Вернее, пробуждаться в темноте. Ужас пробуждения затягивался. Вскинувшись ночью, он должен был обязательно видеть свет.
Когда в палате начинали готовиться ко сну, Григорий жалобно просил медсестру:
— Тьотю, не выключайтэ!
Но делать этого было нельзя: свет люстры мешал соседям. Был, правда, ночник, стоявший на полу. Григорий не видел его, так как лежал на спине. Проснувшись, различал лишь слоистый мрак над собой. И этот мрак давил, давил…
Не сразу разобрались в этих его «капризах». Наконец кровать Григория повернули так, чтобы он мог видеть окно перед собой.
То было очень высокое, чуть ли не до потолка, окно. Днем за ним сверкало море, ночью горел фонарь на столбе.
Григорий полюбил фонарь. В трудные минуты тот неизменно помогал, круглое сияющее лицо его, чем-то напоминавшее лицо Володьки, ободряюще выглядывало из-за подоконника. «Не бойся, хлопче, не надо бояться! — словно бы говорил добрый фонарь. — Все хорошо, все нормально. Ты не в гробу и не в подводном гроте! Ты в больнице, а я тут, рядом с тобой…»
«ДОКТОРША РАЗРЕШИЛА…»
И дело пошло на лад — отчасти, может быть, благодаря этому фонарю.
Не очень быстро, словно бы крадучись, возвращалась жизнь в тело — снизу, с кончиков пальцев на ногах. Вскоре Григорий уже гордо восседал на койке, обложенный подушками. А через несколько дней ему подали роскошный выезд — колясочку. Он с удовольствием принялся раскатывать на ней по палате и коридору, крутя колеса руками.
Жаль, гайворонские не могли видеть его на этой колясочке! Ого! Ездил быстрее всех и особенно лихо заворачивал.
А спустя некоторое время Григория поставили на костыли.
Что ж, поначалу прыгать с костылями было даже занятно, напоминало какую-то игру. Он воображал себя кузнечиком. Был бедным жучком, стал веселым кузнечиком!
И когда в одно из воскресений Григория опять навестили рыбаки, он прежде всего потащил их из палаты в коридор — не терпелось похвалиться перед ними своим недавно приобретенным умением.
— Ось побачытэ! Бигаю, як на ходульках!
Он быстро запрыгал по коридору.
Костыли разъезжались, ноги слушались еще плохо. Но Григорий трудился изо всех сил. Проскакав до конца коридора и обратно, он притормозил, затем поднял к гостям оживленное, раскрасневшееся, с капельками пота лицо:
— Ну як?
Он ожидал удивления, похвал. Но гости почему-то молчали. Ни один не сказал: «Ну здорово же!» Или хотя бы: «Молодец ты!» Стояли неподвижно у стенки и, понурясь, безмолвно смотрели на него.
Странно! Григорий почувствовал себя обиженным. А он так для них старался!
Наверное, потому не похвалили его, что они — взрослые. Жаль, Володьки нет среди них. Некому по-настоящему оценить.
А почему его нет? И на этот раз нет? Что случилось? Из-за чего они такие сумрачные, понурые, неразговорчивые?
Внезапно чудовищная, дикая, ни с чем не сообразная догадка мелькнула. «Володька — нэ живый!»
Григорий порывисто подался на костылях к рыбакам:
— Володька… — и запнулся.
Снова молчание. Гости стоят у стенки и старательно прячут глаза от Григория.
Потом гуськом и очень медленно они потянулись к выходу, поднимая ноги в резиновых сапогах, чтобы не шаркнуть, упаси бог, по натертому больничному полу.
И на Володьке были когда-то такие сапоги… И отвороты у него тоже были спущены щегольски на голенища…
Только дойдя до порога, один из рыбаков обернулся и сказал негромко:
— Докторша не разрешала говорить. А сегодня спрашивали у нее, и она разрешила. Значит, все, дело твое на поправку! Вернемся с моря, еще придем!
Они ушли, а Григорий так и остался стоять посреди коридора один на своих костылях.
«Володька нэ живый! Его Кот в сапогах нэ живый!» Может ли это быть? Значит, Черное море есть, город Севастополь есть, а Володьки уже нет и не будет никогда?..
Григорий вернулся к себе в палату очень тихий и, сбросив халатик, сразу же полез под одеяло, даже не поболтав ни с кем из соседей перед сном.
— Не заболел ли, Гриша? — заботливо спросили его.
— Ни. Я здоровый…
Да, он-то здоровый, а Володьки уже нет! «Володька нэ живый!..»
И тут новая мысль сразила его, буквально придавила плашмя к подушке и матрацу. Ведь это он, именно он, никто другой, виноват в том, что Володька погиб! Он не смог достаточно быстро притабанить… Сдуру еще и оглянулся на ту мину. Потерял несколько драгоценных секунд. А ведь дело было в секундах!..
Утром Григорий не запрыгал к окну, как обычно; Море расстилалось за окном синее-синее. Но к чему смотреть на него? Оно же только мучает, напоминает о Володьке…
«КЛИНИЧЕСКАЯ» ТУСЯ
Угрюмый, насупленный, слонялся Григорий по больнице. Костыли будто аккомпанировали его мыслям. Сухо пощелкивая в такт, они приговаривали: «Так-то, брат! Так-то, брат!»