Однажды его по рассеянности занесло в женское отделение.
Там, в коридоре, он увидел девочку, которая читала, пристроившись у окна. Девочка сидела на табурете, согнувшись, уперев руки в колени. Раскрытая книга лежала перед нею на другом табурете. Поза была не только странная, но и очень неудобная.
Григорий в изумлении остановился. Довольно долго простоял он так, пока девочка наконец не удостоила заметить его присутствие.
Над книгой поднялось измученное, почти серое лицо с прилипшими ко лбу мокрыми прядями. Дыхание было затрудненное, со свистом. Узенькие плечи поднимались и опускались, в мучительном усилии проталкивая воздух в легкие.
— Ну чего ты стал? — спросила девочка сердито, но с расстановкой, потому что жадно хватала воздух ртом. — Не видишь, у меня приступ!
Григорий удивился еще больше:
— А ты читаешь?!
— Я читаю, чтобы отвлечься.
— Но ты же плачешь, — робко возразил он, видя, что по лицу девочки текут слезы.
— Фу какой глупый! Я плачу не о себе. Я плачу о бедной Флоренс.
И она с раздражением перевернула книгу обложкой вверх. Там стояло: «Диккенс. Домби и сын».
После этого она отвернулась и опять уткнулась в книгу, считая, видимо, что вопрос исчерпан. Григорий молча смотрел на нее. Так прошло две или три минуты. Перевернув страницу, она кинула через плечо:
— Ты еще не ушел?
И сконфуженный Григорий запрыгал на костылях обратно в свою палату.
Однако на следующий день он вернулся. Что-то в этом было непонятное, какая-то загадка. А когда он натыкался на загадку, ему хотелось немедленно ее разгадать.
Девочки в коридоре не было.
— Кого шукаешь, мальчик? — Из дверей грудью вперед выплыла молодая санитарка, очень разбитная, веселая и такая лупоглазая, что ее можно было принять за краба-красняка.
Озираясь по сторонам — деру бы дал, если бы не эти костыли, — Григорий пробурчал:
— Була тут… Кныжку читала…
— А, ухажер пришел! До нашей Тусечки ухажер пришел! — радостно, на весь коридор заорала санитарка.
Ну и голос, пропади ты вместе с ним! Граммофон, а не голос!
Григорий начал было уже разворачиваться на своих костылях, но громогласная продолжала неудержимо болтать:
— В палате Тусечка твоя, в палате! Консилиум у нее. Ты думаешь, она какая, Тусечка? В газетах пишут про нее. Умерла раз, потом обратно ожила. Клиническая смерть называется!
Она произнесла «клиническая» с такой гордостью, будто сама умерла и ожила. Григорий совсем оробел. Стоит ли связываться с такой девчонкой? Еще от главного врача попадет. «Консилиум»! «Клиническая»!..
Но вечером, ужасно конфузясь, он в третий раз притопал к дверям женской палаты, хотя знал, что это запрещено.
УМЕРЛА И ОЖИЛА — ЭТО НАДО СУМЕТЬ!
Вообще-то Григорий не интересовался девчонками. В окружавшем его мире, еще не обжитом, разноцветном, таившем так много радостных неожиданностей, было кое-что интереснее, на его взгляд: море, например, военные корабли, рыбалка, дельфины.
Но «клиническая» Туся, бесспорно, выгодно отличалась от других девчонок. Умерла и ожила! Это надо было суметь. И ведь он тоже умирал и ожил! В какой-то мере это сближало их.
Девочка сидела на подоконнике, опершись спиной на раму, с книгой в руках.
Григория она встретила по-хорошему.
— Флоренс и Уолтер полюбили друг друга! — радостно объявила она.
Григорий и понятия не имел, кто эти Флоренс и Уолтер, но, будучи вежливым малым, одобрительно сказал:
— Цэ добрэ.
Выяснилось, что Туся больна бронхиальной астмой.
— Вдруг мои бронхи сужаются. И тогда не хватает воздуха. Как рыбе на берегу, понимаешь?
Это-то он мог понять. Понавидался рыб на палубе и на берегу.
Часто ли бывают приступы? По пять-шесть в день? Ая-яй! Он сочувственно поцокал языком.
— В больнице реже, — сказала Туся. — Здесь меня лечат. Еще то хорошо, что во время приступа никто не причитает надо мной. А дома мать встанет у стены, смотрит и плачет. На меня это действует.
Вроде бы невежливо спрашивать у человека: ну а как вы умирали? Но Григорий рискнул спросить.
— О! Это на операционном столе было. — Туся беспечно тряхнула волосами.
— К астме не имеет отношения. Я и не помню, как было. Лишилась сознания, сделалась без пульса. Начали массировать сердце на грудной клетке, делать уколы и искусственное дыхание. Две минуты была мертвая, потом ожила.
Она посмотрела на Григория, прищурясь и немного вздернув подбородок. Все-таки она задавалась, хоть и самую малость. Впрочем, кто бы не задавался на ее месте?
Для поддержания собственного достоинства Григорию волей-неволей пришлось упомянуть о балаклавской мине.
То, что он тонул и вдобавок был контужен, явно подняло его в глазах новой знакомой. И это было, конечно, хорошо. Но она со свойственным женскому полу неукротимым любопытством тут же принялась вытягивать из него подробности:
— Ну, бухнуло. А дальше? Как ты тонул? Как ты задыхался? Твои бронхи, наверное, сразу же сузились от воды. А второй мальчик? Ты сказал, что в лодке с тобой был еще второй мальчик. Где он? Тоже здесь, в больнице? Что же ты молчишь?
Но Григорий только жалобно и сердито перекосил рот, как обезьяна, у которой отнимают преподнесенное ей лакомство, круто повернулся и застучал по коридору костылями с такой поспешностью, будто спасался от погони.
«ДУРАЧИНА ТЫ!»
Назавтра он не пришел к подоконнику в коридоре. Не пришел и послезавтра. А на третий день, возвратясь откуда-то и пробираясь мимо его койки, сосед бросил ухмыляясь:
— Выйди. Ждет.
Он выскочил на костылях в коридор. Там стояла Туся и, нахмурясь, смотрела на него.
— А я знаю, почему ты убежал, — объявила она, стараясь после быстрой ходьбы справиться со своим дыханием. — Нянечки мне сказали: тот мальчик утонул. Ты очень его жалеешь. Ты — настоящий друг.
От те и на! Видали, как получается? Он же во всем виноват и он же еще настоящий…
И чего, спрашивается, эта «клиническая» сует нос в чужие дела? Сидела бы лучше тихо на своем подоконнике!
Нет, он не хотел, ни за что не хотел рассказывать ей о Володьке, а вот ведь приходится! И опомниться не успел, как уже на полный ход рассказывал все — спеша, путаясь, волнуясь.
Туся слушала хорошо — сосредоточенно и серьезно. Но так продолжалось недолго. Вдруг она вздернула голову.
— Дурачина ты! — сказала она, сердито смотря на него в упор своими зеленовато-серыми глазами.
Григорий так растерялся, что даже не ответил как положено: «Сама дурачина!»
— Оглянулся, не оглянулся… — продолжала Туся, досадливо морщась. — А какое это могло иметь значение? Оглянулся! Ну а если бы не оглянулся? Все равно ялик, как я понимаю, был слишком близко от мины. И потом погоди-ка, ты же сидел на веслах?
— Ага. На веслах.
— То есть был ближе к мине, чем твой друг. Но у тебя же было гораздо больше шансов погибнуть, что ты!
— Так от жэ нэ погиб, — пробормотал Григорий.
— Случай! Просто случай! — Она мельком взглянула на Григория, потом добавила уже мягче: — По-твоему, тот, кто остался жив в бою, виноват перед своими погибшими товарищами? А разве пуля или мина выбирает?..
И чем дольше говорила она, тем снисходительнее делались интонации ее хрипловатого, отрывистого голоса. Будто нагнулась заботливо к малышу и успокаивает: «Не бойся! Не надо бояться!»
Григорий не смог сразу прийти в себя от изумления. А ведь и верно: он же был намного ближе к мине, чем Володька!
Как она сказала? Дурачина? Он — дурачина? Обидные слова эти неожиданно прозвучали для него как музыка…
Но с тем более страстным воодушевлением он принялся описывать Тусе своего Володьку. Какой это был смельчак, выдумщик и какой добрый!..
И опять Туся нетерпеливо прервала его: