Степа стукнул кулаком по перине, вскочил, закружил по комнате. Как говорят в психологии — неадекватные реакции. Наш модернист — хладнокровный и хитроумный рыжий лис; хитрее Всеволода, но ему не хватает смелости и размаха моего погибшего кузена; самой природой он определен на вторые роли. Сейчас Степа остро нуждается во мне, понимая, конечно, насколько вольготнее вертеть пешкой-пиитом, чем финансовым гением. Все понимают, этот мотив лежит на поверхности.
— Что собой представляет последняя поэма Всеволода?
Модернист фыркнул:
— Ну, творческий гений его был, сам знаешь, не фонтан.
— О чем поэма?
— Как героя дьявол искушает.
— А при чем тут «Погребенные»?
— Не знаю. — Степа взглянул на фреску. — До них мы, должно быть, не дошли.
Мы с художницей ужинали на кухне, когда явился Петр. От молока с хлебом он отказался, и мы с ним вышли на крыльцо покурить. Темнело, древесные тени придвигались ближе к дому. Осинник. Ельник. И кое-где уцелевшие липы помещичьего парка. Все чужое.
— Почему ты не приехал вместе со Степой?
— Только к вечеру собрал себя по частям. Неделю держался, а вчера… В общем, Степка меня до машины доволок, я был мертвецки.
— Чего это тебя так подкосило?
— Нет, я на вас на всех дивлюсь! — пророкотал Петр.
«Голос его, как церковный набат, профиль — хоть выбей на статуе; жаль вот, стихов не умеет писать, а это для поэта недостаток» — не про Петра писано, а как будто про него: точеный у графомана профиль, густые длинные волосы перехвачены резинкой, породистая голова; расстегнул, распахнул рубаху на груди, жадно вдыхая вино осеннего настоя.
— Случилось событие уникальное в своей загадочности! Нет, ты можешь вообразить Всеволода, добровольно принимающего яд?
— При всем желании не могу.
— В прошлое воскресенье сидели мы с Алиной у телевизора, вдруг: «Сегодня ночью в своей квартире на площади Восстания покончил жизнь самоубийством крупнейший предприниматель Всеволод Опочинин. «Русским Ротшильдом» называли его в определенных космополитических кругах. Вместе с ним погибла его любовница — жена известного поэта Родиона Опочинина, двоюродного брата биржевика. Загадочная семейная драма может драматически отразиться на биржевом курсе котировок…» И т. д. Завистливые телеухмылочки в духе «богатые тоже плачут»… ну да это черт с ними! Эффект разорвавшейся бомбы.
— Что ты сделал?
— Засуетился, естественно, стал звонить…
— Кому?
Он посмотрел на меня задумчиво:
— Ну, кому?.. Женьке, конечно, Степану, тебе…
— Такая «величина» погибла, а вас не допросили, меня не разыскали и дело закрыли. Странно все это.
— Женечка с органами договорился, — бросил Петр. — И правильно сделал, зачем скандал на весь мир? Мы сами справимся!
— Наш Женька? Да ну!
— Вот тебе и «ну»! Следователю секретарь сказал, что ты в отъезде, а нам со Степой знаешь что?
— Что?
— Категорически запретил тебя разыскивать: «Родион в курсе, его не беспокоить!»
Удивительное сообщение это меня, конечно, подкосило; я пробормотал после паузы:
— Зачем он вчера-то врал?
— При всех, а с тобой хотел поговорить наедине, помнишь?
— Помню, но ничего не понимаю.
— А ты действительно не знал об их смерти? — Петр глядел пристально. — Что молчишь?
— Вчера я вышел на крыльцо и увидел две погребальные урны. Случайно я взял прах брата.
— Взял?
— Отнес в склеп. А Евгений — ее. Просторное подземелье, места всем хватит.
— Перестань. Сразу, еще с «Криминальной хроники», я почувствовал во всем этом инфернальный душок. Тебе тут не страшно?
— Нет.
— Ты не знаешь, что такое страх. В этом твой ущерб, как ни парадоксально.
— Да брось!.. Ничто человеческое меня не минует. Их показали в хронике?
— На долю секунды: переплетенные голые тела. В ту субботу она заходила в гостиную на минутку.
— Но с вами не пила.
— Не удостоила. Как-то неожиданно появилась на пороге с подносом — кофе, — и пока шла к столу, мы будто протрезвели…
В бело-золоченой «итальянской» гостиной Всеволода один стол больше моего кабинета у Патриарших.
— …Подошла, спросила: «Теперь ты настоящий помещик?» Всеволод захохотал. «Имение, — говорит, — бабка оставила твоему бывшему». Она молча усмехнулась и ушла. После этого пассажа Всеволод, видимо, решил позвонить тебе. — Петр помолчал. — Родя, а почему, собственно, ты расстался с женой?
— Почему? Она меня бросила.
— Мне-то зачем врать? Перед лицом ее смерти…
— К чему эти вопросы? — резко перебил я.
— Я тебе потом скажу… не из любопытства, поверь. — Чем проникновеннее вещал мой друг менеджер, тем сильнее я ощущал ловушку! — Что у вас с ней произошло?
— Разве я обязан тебе отчетом?.. — Но тут же «отчитался», чтоб отвязаться: — Она мне изменила, я ее выгнал — тривиальная ситуация.
— Зато какой исход! Тривиального отравления не бывает, — пробормотал Петр; мы закурили по новой, глядя в темь, в лес, вдруг прошуршавший опадающей листвой, таинственной ночной охотой…
В памяти застряли пустяковые подробности: крепостная стена Дома Ангела, его взгляд, моя мгновенная ненависть, византийская мозаика в Венеции… Бессвязные детали, которые выстроились вдруг в роковой ряд — в тот день, когда я вернулся из Опочки после свидания с бабкой. (Отмечу в скобках: о чем бы я ни начал, непременно всколыхнется память пародией на «Троицу» — она меня поразила, а не «последняя воля» с лишением обломка, всплывшего через десятилетия.)
Вдохновленный Всеволод покинул Опочку раньше, я же остался — без обиды, с любопытством — побеседовать с бабушкой. Точнее — да уж себе-то не ври! — художница меня заинтересовала… да, это так. Вернувшись, я застал у нас Всеволода, обмывающего родословный свой триумф шампанским. Я не знал, что Наташа дома, и открыл дверь ключом. Голоса, ее смех… Всеволод: «Византийская мозаика — дешевка. Одно твое слово — и золотым дождем прольется над Данаей любовь моя!» Мой кузен — отпетый графоман, но истинная страсть приглушила, иссушила вдруг громоподобный бас. «Ты, конечно, бросишь Родьку!»
«Родька» вошел. Они стояли у окна, обернулись, она к нему прильнула, обняла за шею. Обернулись, но не разомкнулись, ни малейшего смущения (понятно, давняя связь!). Первый мой бессмысленный порыв — уничтожить обоих! — молниеносно сменился бесстрастным отвращением (и как отозвался впоследствии!). Я произнес равнодушно:
— Катитесь отсюда к чертовой матери!
— Ты вправду хочешь, чтоб я ушла?
Ее наивная наглость меня удивила.
— Правда. Я тебя уже не люблю, — сказал я правду. И больше никогда ее не видел. «Нет, что я! То исступленное мгновение в громадной прихожей средь раскрашенных католических статуй».
— Она тебя любила любовью редкой, достающейся только избранным, — сказал Петр.
— Да ну?
— У нее был огонь, энергия любви — и ты писал. Ты был поэт, Родя. — И с поразительной откровенностью, наступающей раз в жизни, признался: — Единственный среди нас.
— Ладно, Петь, оставим исповеди. Какова цель твоих вопросов?
— Меня не удовлетворяет версия о самоубийстве. Давай сами проведем расследование.
— Ты серьезно?
— Абсолютно.
— Зачем тебе это?
— Зачем? Погибли мои друзья, я должен знать, кто им «помог»! — Пафос справедливости звенел в его голосе, чуть ли не ликование — болезненное, мне показалось.
Я согласился.
15 сентября, понедельник
Я сидел на диване, суровый чехол опять благоухал изысканным лекарством, но не так сильно, как вчера. «Пью горечь тубероз, ночей осенних горечь…»
— Вы выращиваете розы?
— Есть у меня тут оранжерейка, — рассеянно отозвался доктор; он читал и перечитывал записку Митеньки. — Она ее сохранила, — произнес задумчиво. Тут же встряхнулся: — Видите? Типичное раздвоение личности: это он сам — двойник его, «черный человек» — является каждый вечер и влечет к смерти.