Я порылся в комоде, стоявшем в углу возле окна; старушечье тряпье, белье, никаких бумаг, писем, документов… Один ящик пустой, на дне — пожелтевший листок, синие линялые чернила, нервный почерк.
Мария!
Он является почти каждый вечер и требует от меня окончательного ответа. Не злись и не сокрушайся, дорогая, — разве я смогу устоять перед ликом смерти? Итак, до скорой встречи в родовом склепе.
Твой Митенька
16 мая 1967 года
Однако Митенька силен! Напрасно в задорном запале я обвинил бабку, доктор прав: у кого поднимется рука отравить сумасшедшего? Разве что из милосердия… Правда, есть обстоятельства настораживающие: сумасшедший увлек за собой в преисподнюю какую-то женщину; а наша «помещица», умирая, не уничтожила с другими бумагами бредовую записку… А болиголов? Но не собираюсь же я вести расследование, в самом деле! Это было бы слишком абсурдно, коль существует путь прямой: отправиться вслед за ними. И все узнать или провалиться во тьму небытия. Да, но что случилось с Евгением? Какой такой паучок дергает паутинку?
В окне я увидел Степу (быстренько управляющий отреагировал) и помахал ему рукой. Он поднялся в спальню и долго созерцал фреску.
— И ты возле этой картинки спишь?
— А что?
— Сюрреалистическое ощущение. Так что с Женькой?
— Мне кажется, я его видел мертвым.
— Во сне?
— В парке возле тропинки. Сходил в дом за фонариком — труп исчез.
— Родя, ты здоров? — спросил он отрывисто и отвел глаза, вялая реакция, банальная.
— И вот еще что, Степа: мы осматривали тропинку и услышали шум машины на проселке.
— Кто это «мы»?
— Я и художница.
— Она тебе тоже в наследство досталась?
— Не переводи разговор.
— Я ничего не знаю, — жестко отрубил Степа. — Мы с Петром сели в мою «Волгу» и уехали. Он подтвердит. И мало ли какая машина проехала позже…
— Дорога глухая, никто тут не ездит.
— Значит, ездят. И вообще, к чему ты ведешь — мы Женьку убили?
— Я видел мертвое тело, идиот!
Модернист грузно опустился на бабкину кровать, утонув в перине, прошептал хрипло:
— И куда оно делось?
— Кабы я знал, с тобой бы не связывался.
— Ты все тут обыскал?
— Все. Даже кладбище обшарили.
Степа на меня не смотрел — на фреску; и от ражего этого мужика прямо-таки исходили волны страха (я ощущал почти физически).
— Главное, — опять прохрипел еле слышно, — кому нужен мертвый?
— Тому, кто его довел до такого состояния.
Он очнулся, глянул остро, заговорил трезво:
— Если б труп не был украден, я бы предположил самоубийство.
— Из преданности патрону, что ли?
— Он безумно любил твою жену… как будто ты не знаешь. — Это прозвучало косвенным упреком мне — я же, презренный, живу! — Что с ним творилось в эти дни!
— Что творилось?
— Он заперся у себя на Волхонке, никого не желал видеть, ждал урны. Нет, если б я мог предвидеть — в каком-то страшном сне — такой эпилог… то уж никак не с нашим биржевиком. И как она его к этому подвела?
— Ты считаешь ее инициатором…
— А то кого ж? Чтоб Севка на себя добровольно руки наложил!..
— Они были убиты.
Он отшатнулся, чуть не упал на кровать.
— Откуда… откуда ты знаешь?
— Оттуда. Знаю. — Я прошелся по огромной, во весь этаж, почти пустынной комнате, постоял перед фреской. — Здесь все сказано. По аналогии.
В окно я рассеянно наблюдал за передвижениями Лары: вот она появилась из парка с мольбертом, зашла в дом, вышла с белым бидончиком, вывела велосипед из сарая и отправилась в деревню за молоком.
За спиной раздался голос Степы:
— Какие у тебя основания полагать, что они были убиты?
— А исчезновение Жени тебе ни о чем не говорит?
— Ты собираешься заявить в органы?
— А ты что предлагаешь?.. Ладно. Хватит переливать из пустого в порожнее. Расскажи мне про ту субботу как можно подробнее.
Когда-то мы нуждались друг в друге (молодые гении — и мир вокруг, чужой, враждебный, который надо завоевать), собирались каждую неделю, взахлеб читали свое и «другое, другое, другое»; мы называли себя христианами (при Советах — полузапретный плод), свободными от примитивных церковных догматов; тут грянула бешеная свобода. Первым спохватился, отдалился и завел новые неведомые связи Всеволод. Но, сказочно разбогатев, друзей юности не забыл, наоборот — он стал главным в нашей шайке-лейке и, самое забавное, продолжал время от времени писать — поэмы; Всеволода всегда влекли крупные формы; он вообще был крупный, шумный, «громокипящий кубок», так сказать.
Весной я закончил одну многомесячную работу, кое-что получил, и мы с Наташей съездили в Италию. Рим, мы шли от Сан-Пьетро, сверкание небес, смятение сердец и бесов суета; возле Дома Ангела, древней папской резиденции, меня вдруг окликнул Всеволод. Ну, удивились, растрогались слегка… надо же, какой случай!.. Впрочем, нашу интеллигенцию (ту, которая с денежками) мотает теперь по всему свету. Он сказал, окинув взглядом мощную крепость: «Вот это власть, вот это сила, а? — И пошутил: — Перехожу в католичество!» Эпизод пустяковый, продолжения не имеющий (мы с женой в тот день уезжали в Венецию), а запомнился: последняя наша мирная встреча — и внезапная беспричинная судорога ненависти, пронзившая мое сердце, от его неожиданной — невпопад — фразы: «Неужели ты и есть мой враг? Шутка!»
Потом мы увиделись с ним уже в Опочке у умирающей старухи и вот — в прошлую субботу на Восстания.
— С похорон вашей бабушки мы вернулись часов в пять, — сказал Степа.
— Кто присутствовал при обряде?
— Знакомые все лица: мы четверо, художница и доктор. — Он помолчал. — Наташи не было. Ну, кратко помянули, старик выложил про завещание, Всеволод помрачнел. На Восстания продолжили.
— О чем говорили?
— Да ни о чем, опус хозяина слушали. Часов в семь Наташа принесла кофе. «Теперь ты настоящий помещик?» — говорит. Вдруг хозяин нас покинул, приказав ждать. Все чаще он вел себя как владетельный князь с вассалами, не замечал?
— Замечал. Что вы пили?
— Кто что. Я, по обыкновению, коньяк, Всеволод — шампанское, Женька с Петей — водку. Вернулся он где-то через час в бешенстве. У него вырвалась фраза — поднял бокал, торжественно, в стихотворном ритме: «Я уничтожу брата своего!» Это, значит, после встречи с тобой.
Я кивнул. Он позвонил мне в восьмом часу, я вскоре подошел (моя скромная резиденция рядом, у Патриарших), дверь в прихожую чуть приоткрыта, охрана снята, он стоит средь аскетических статуй как новоявленный колосс, расставив мощные ноги, в белоснежном костюме (от какого-нибудь Версаче — не иначе) и, в знак траура, в черном жилете и в черной бабочке. На постаменте у ног святого Петра — два бокала и бутылка шампанского. «Родя, предлагаю мировую и пятьдесят тысяч долларов!» — «Недорого ты ценишь право первородства». — «Сто тысяч!» И т. д.
— В течение часа, что вы ждали патрона, кто-нибудь покидал гостиную?
— Никто.
— Что вы без него делали?
— Да ничего. Пили… — Степа усмехнулся. — И роптали, как недовольные лакеи.
— Он пришел с шампанским и бокалами?
— По-моему, нет… впрочем, не помню.
— А ты не знаешь, органы не брали на анализ посуду, из которой вы пили?
— Там горничная вертелась, думаю, она все вымыла. Если ты подозреваешь кого-то из нас в отравлении…
— Сомневаюсь. И тем не менее…
— Правильно делаешь. Наташа умерла вместе с ним, но она не пила с нами.
— Во сколько они скончались?
— С десяти до двенадцати примерно, мы с Петром уехали раньше.
— Во сколько?
— Ну, около десяти. — Он поглядел многозначительно. — Евгений остался.
— Действие болиголова не мгновенное, доктор говорил, зависит от многих условий. То есть яд они могли принять и гораздо раньше десяти. А насчет Евгения… Ну хорошо, по какой-то причине он отравил их, потом покончил с собой — и куда делся?