— Да где его показывать? Тут такая каша заварилась, что дай Бог ноги из Москвы подобру-поздорову унести, — отвечала Настасья. — И надо ж было вам в это дело с краденой харей впутаться!

— Не впутывались мы, свет, — единственный осмелился ей возразить Третьяк. — Просто в Земском приказе как что, так скоморохи виноваты. Еле мы от облавы ушли, а купцу-то — расхлебывать…

— Не только купцу! — Настасья отстранила миротворца Третьяка и встала перед Томилой. — Как это вышло, что ты, смердюк, на конюхов с кулаками попер? Они — вам помогать, а вы — с ними воевать! Хорош!

Томила развел руками. Он уж и сам не понимал, как это стряслось.

— Мириться к конюхам ты не пойдешь, — уверенно сказала Настасья. — Я твои замирения знаю — как раз мордобой и выйдет. Ты, Третьяк, и ты, Филатушка, помогайте им как умеете. Куманек мой только с виду придурковат, а как начнет в деле разбираться — так откуда что берется… А тот, другой конюх?

— Семейка-то? Это, свет, из тех конюхов, что по тайным государевым делам ездят, помяни мое слово, — сразу определил Семейкино ремесло Третьяк. — Я его в драке видел. Прямо как в старине поем — а и жилист татарин, не порвется!

— Да уж, спели вы мне старину… — Настасья вздохнула. — Уходить придется. На Москве нам жить не дадут.

— А на севере ты сама затоскуешь, — возразил Третьяк. — Ты все норовишь ватагу сохранить. А иные ватаги вроде и разбрелись, кто ремеслом занялся, кто сидельцем в лавку пошел, а к Масленице, глядишь — вот она, ватага! Собрались, спелись, нарядились, прямо на улице народ собрали — не поставишь же в Масленицу на каждом углу сторожа!

— Раз в год прикажешь гудок в руки брать? — с тоской спросила она.

— Неймется тебе, ох, неймется, — качая головой, отвечал он.

Ватага присмирела — видели, что Настасья мается, помочь не умели…

— Ладно вам меня хоронить! — вдруг крикнула она. — Еще погуляем! А, Дуня? Еще за хорошего человека тебя просватаем, замуж отдадим, на свадьбе до утра плясать будем!

И пошла по горнице, притоптывая, играя плечами, все быстрее, все быстрее, и летела за ней вороная коса с богатым косником, с тяжелой жемчужной кистью-ворворкой… И мало ей было места, и закружилась, и вдруг встала.

— А то еще Стромынка есть! Да и других дорог немерено!.. А то еще есть Сибирь…

И так она это сказала — даже по дубленой шкуре Третьяка морозец пробежал.

Много в жизни повидал старый скоморох, видывал парней, которым куда ни сунься — всюду тесно, и одно им место в жизни — порубежье, те дальние украины, где границы вилами на воде нарисованы, где сам себе ее проведешь — там она, граница, и будет. Но чтобы в девке такие страсти играли? А главное, ясно же стало — уйдет, не обернется!

Настасья и сама поняла, что слишком много сказала. Постояла она, глядя в стенку, словно сквозь ту стенку что-то важное видела, да и потупилась. А когда повернулась к ватаге, уже и тоску с лица стерла, и голос был иной.

— Сдается мне, что как начнут нас искать — и до Неглинки доберутся. Девок подставлять не хочу, мы с Дуней в другое место переберемся, у меня уж сговорено. Ты, Томила, столько ленивских знакомцев на Москве имеешь — к ним поди и Лучку с Минькой с собой возьми. Денька на два-три затаитесь. А Третьяк с Филатом, раз уж взялись того кладознатца искать, пусть дело до конца доведут. А то совсем глупо выходит — те конюхи нас выручают, а нам ради них и пошевелиться лень.

С тем она всех, кроме Дуни, из горницы и выпроводила. Поглядела в окошко, как Третьяк с Филаткой, через двор перейдя, к Федосьице на крылечко подымаются, и повернулась к плясице.

— Переодеться нам надо в смирное платье.

Вскоре обе они выглядели не лучше баб-погорелиц, низко спустили на лбы грязные убрусы, спрятав свою красу, и поспешили прочь.

Третьяк же с Филаткой заявились как раз вовремя — когда воспламененный поцелуями Данилка и желал бы посягнуть еще раз, семь бед — один ответ, и понимал, что среди бела дня этого никак нельзя…

Оттуда, где ночевали, они ушли ни свет ни заря, и потому Федосьица усадила их за стол, принялась хлопотать. Один мужик за столом или три — разница-то есть? Она поспешила в сенцы за припасами.

— Неладно вчера получилось, — сказал Третьяк. — Томила-то кается… Скажи, свет, а твой товарищ — злопамятный?

Данилка пожал плечами. Богдан — тот уж точно всякую обиду семь лет помнил. Тимофей, когда нападала на него охота к покаянию, прощал все и всем с большой радостью. Но как-то при Данилке так двинул в ухо злоязычного площадного подьячего, что для каких-то тайных переговоров привел доверившегося ему посадского жителя на самые кремлевские задворки, что вспорхнул тот подьячий пташкой и едва не снес звено забора, отделявшего конюшенные владения от проезда, которым через Боровицкие ворота шли или везли на санях и телегах нужные грузы в Кремль. А Семейка? Вроде его никто никогда и не обижал…

— Ты за нашего дурака-то замолви словечко, — продолжал Третьяк. — Хорошо бы их помирить, а то Настасьица как узнала…

Данилка окаменел.

Стало быть, она и впрямь явилась на Москву?

Стало быть, могла стоять в домишке Феклицы, за крашенинной занавеской?..

И поняла, чем он, Данилка, занимался в эту ночь?..

Третьяк еще что-то говорил про лихого бойца Томилу, про ватажные дела, Данилка не слушал, ему с самим собой сейчас заботы хватало, куда еще скоморошьи затеи…

Парень никогда еще не был в таком положении, чтобы нравились сразу две, и с одной все сладилось просто и мгновенно, а другая, сама того не зная, вдруг встала поперек пути первой. И он не понимал, как в одной душе помещаются такие запутанные страсти.

Когда поели и Федосьица принялась хлопотать по хозяйству, Третьяк с Филаткой засобирались и Даниле тоже обуваться велели. В своем смятении он ощущал неловкость перед ласковой девкой и не понимал, должен ли остаться с ней подольше, как советовала совесть, или поторопиться на поиски кладознатца, что было прекрасным оправданием для взбаламученной души…

Выйдя со двора, он вздохнул с облегчением.

До двора купца Фомы Огапитова путь был неблизкий, шли неторопливо, рассуждали — как разумнее дело повести.

На Солянку пришли слишком рано — Семейки еще не было. Зашли в церковь, помолились о благом исходе своего дела, и туда же Семейка заглянул — догадался, где своих искать. Время было обеденное, но все четверо проголодаться не успели, опять же — лето, жара, и человек, которому по такой жаре приходится за стол садиться, никогда не уверен, что сможет проглотить хоть кусочек. А больше всего хочется ему лечь в тень и дремать.

Но с этой бедой на Москве выучились бороться.

Первым делом не имеющему пока потребности в пище хозяину ставят на стол не законную рюмку водки с куском ржаного хлеба, а ботвинью — ледяную, красивого янтарного цвета, со свекольным и крапивным листом, с осетринкой. И еще с багренцем — мелко колотыми кусочками льда, не того, что рубят на Москве-реке и загружают в погреба-ледники, уже довольно грязного, а из тех льдин, что в ледоход идут с верховий, и их нарочно багрят с берега, чтобы продать подороже. Съев мисочку, почувствует хозяин, что мог бы и больше, и уж тогда ему подают наваристые щи.

У охраняющего ворота дворника Третьяк осведомился — кончили в доме обедать или еще не скоро? Дворник спросил, а не к Абраму ли Петровичу гости? А коли к нему, так добро пожаловать, у баньки лавочка в землю врыта, под двумя яблоньками, там можно обождать, пока его хозяин, Фома Иванович, отпустит.

— Коли нас ждет — значит, не только он нам, а и мы ему нужны, — заметил Семейка. — Видать, не дается ему в руки тот горшок денег.

— С этим народом, с кладознатцами, держи ухо востро, — предупредил Третьяк. — Свою выгоду очень хорошо понимают! И говорить с ним будем по-умному.

— Тебе виднее, — отвечал Семейка.

— Про мертвое тело ему знать незачем — испугается и не захочет помочь. Кому охота с покойником связываться?

— И я о том же предупредить хотел, — Семейка строго поглядел на Филата и уж особенно сурово — на Данилку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: