Морозов перегнулся через борт машины, стараясь разглядеть, есть ли что-нибудь внутри автобуса, но вездеход уже завернул за угол и поравнялся с небольшим двухэтажным каменным домом, штукатурка на нем облупилась, отпала, и в разных местах виднелись потемневшие, изгрызенные временем, дождями и ветрами кирпичи.
Как много было связано у Стремянного с этим домом!.. Вот здесь, где зияет черная впадина вырванной взрывом двери, он когда-то, еще мальчиком, долго рассматривал комсомольский билет, который ему только что вручил секретарь горкома.
Машина выехала на площадь.
Вот на углу высокое красное здание. Школа!.. Много лет провел здесь отец... Как бы он, наверное, был счастлив, если бы мог войти в освобожденный город... Каждый вечер он неторопливо выходил из дверей с пачкой тетрадей под мышкой, чтобы дома, пообедав и немного отдохнув, вооружиться карандашом, с одной стороны красным, а с другой синим, и начать проверку письменных работ. Синим карандашом он безжалостно ставил двойки и тройки с таким сердитым нажимом, что часто ломал его, и от этого двойки кончались длинным хвостом – вот как бывает у кометы.
Четверки и пятерки всегда были просто, но любовно выписаны красным карандашом.
Шофер немного притормозил, и сидевшие в машине почувствовали острый запах, исходящий, казалось, от стен этого здания, – запах постоялого двора. Окна нижнего этажа были пересечены тяжелыми железными решетками, а над входом еще висела небольшая черная вывеска, на которой белой краской острыми готическими буквами было по-немецки написано «Комендатура».
– Вот дьяволы, испортили здание! – сказал Громов. – Прямо будто тюрьма!
Морозов вздохнул и ничего не сказал. Обогнув площадь, вездеход въехал в боковую улицу – раньше она называлась Орловской. По обеим сторонам ее стояли небольшие домики, окруженные фруктовыми садами; не раз Стремянной вместе с другими мальчишками делал набеги на здешние яблони и вишни, не раз ему попадало от хозяев, которые его считали грозой своих садов, и это ему очень льстило...
Вдруг его сердце сжалось, и он невольно до боли прикусил нижнюю губу. Что же это такое? Где улица? Теперь здесь не было ни садов, ни заборов, ни домов – огромный пустырь расстилался вокруг, деревья вырублены, дома разрушены... Остались лишь каменные фундаменты да груды старого кирпича.
– На дрова разобрали, – сказал Морозов, – все пожгли...
Отсюда совсем недалеко до Севастьяновского переулка. Надо только миновать этот длинный пустырь, где словно похоронено его детство, повернуть за сохранившуюся каменную трансформаторную будку – и тут, направо, второй дом от угла...
На трансформаторной будке нарисован череп и две скрещенные черные молнии. Когда Стремянному было девять лет, он боялся прикоснуться к этой будке – думал, что его тут же убьет.
– Притормозите, – сказал он шоферу.
Это было первое слово, которое он произнес с той минуты, как они сели в машину.
Машина остановилась, и Стремянной, круто повернувшись всем корпусом направо, стал пристально разглядывать ничем не приметный одноэтажный деревянный домик, боковым фасадом выходящий на улицу. По обеим сторонам невысокого крылечка в три покосившиеся ступеньки угрюмо стояли старые дуплистые деревья. Ветра не было, но, повинуясь какому-то неуловимому движению воздуха, ветки их по временам покачивались и роняли на затоптанные ступени клочки легкого, удивительно чистого снега. Стремянной глядел на эти деревья и молчал, но по тому, как сжались его губы, каким напряженным стал взгляд, оба его спутника сразу поняли, что это и есть тот самый дом, о котором он шутя говорил им в землянке на берегу Дона...
Так прошла, должно быть, целая минута.
– Может, сойдешь, товарищ Стремянной, посмотришь? – легонько дотрагиваясь до его плеча, негромко спросил Громов.
Стремянной, не оборачиваясь, покачал головой:
– Да нет, не стоит... Там пусто.
– Разве? А смотри-ка, между рамами кринка стоит и окошко свежей бумагой заклеено. Там, видно, живут...
Стремянной вышел из машины, быстро взбежал по ступенькам крыльца, на минуту скрылся в дверях, а когда вновь появился, лицо его стало еще более мрачным.
– Поворачивай к вокзалу, Варламов, – сказал он шоферу.
Машина, объезжая воронки, выбралась к железнодорожному переезду, пересекла его, с трудом пробралась мимо развалин вокзала и водокачки и очутилась на маленькой привокзальной площади, где до войны посреди круглого сквера стоял памятник Ленину, а сейчас высился лишь один гранитный постамент. Шофер вдруг резко затормозил.
Стремянной, а за ним Морозов и Громов, сняв шапки, вышли из машины. Перед ними на покатой, занесенной снежком клумбе лежали трупы расстрелянных пленных бойцов. Их было человек двадцать – одни в потрепанных солдатских шинелях, другие в ватниках. В тот миг, когда их застала смерть, каждый падал по-своему, но было какое-то страшное однообразие смерти в этих распростертых телах.
Никто из стоявших над убитыми не заметил, как из-за угла ближайшего дома появился мальчик лет, должно быть, девяти-десяти. Он был одет в коротенькую курточку шинельного сукна, в которой ему было холодно. Он зябко жался. На его ногах были старые, латаные-перелатанные валенки, а на голове рваная солдатская шапка. Мальчик медленно подошел к ограде сквера, сосредоточенно разглядывая приезжих большими серыми глазами. Маленькое, сморщенное в кулачок лицо казалось серьезным, даже строгим.
С минуту он стоял, как будто ожидая, чтобы его о чем-нибудь спросили. Но его не заметили, и он, не дождавшись вопроса, сказал сам:
– Утром расстреляли... Уже часов в девять. Они не хотели уходить.
Громов оглянулся:
– Не хотели, говоришь?
– Ага...
– А где их держали? – спросил Стремянной.
– В лагере.
– А лагерь где?
– Вон там! Все прямо, прямо до конца улицы, а потом налево. – И мальчик рукой показал, куда надо ехать.
– Ну что ж, товарищи, едем, – сказал Громов.
– Погодите!.. Варламов, есть у тебя что-нибудь с собой?
– Есть, товарищ подполковник! Банка консервов...
– Дай ее сюда! А ну-ка, малыш, подойди поближе.
Мальчик нерешительно подошел.
– Вот возьми. – Стремянной протянул ему белую жестяную банку. – Бери, бери! Дома поешь...
Мальчик взял консервы, личико его осталось серьезным и чуть испуганным, и, не поблагодарив, крепко прижимая банку к груди, он исчез где-то за домами.
– Товарищ подполковник! Товарищ подполковник!..
Стремянной обернулся. К нему бежал командир трофейной команды капитан Соловьев. Он почти задохнулся от сильного бега – после тяжелого ранения в грудь его перевели на нестроевую должность. До сих пор в трофейной команде было не очень-то много работы, но сегодня команда тоже вошла в дело, и Соловьев метался из одного конца города в другой.
– Что такое? – строго спросил Стремянной. – Что случилось?..
– Товарищ подполковник, – сразу осекшись, дорожил капитан, – уже обнаружено пять крупных складов с продовольствием и обмундированием!.. Вон видите церковь? – Он показал на большую старинную церковь с высокой колокольней. – Она почти до самого верха набита ящиками с консервами, маслом, винами... Не только нашей дивизии – всей армии на месяц продовольствия хватит!
– Поставьте охрану! – сказал Стремянной. – Противник еще недалеко, всякие неожиданности могут быть. Без моего разрешения никому ни капли!
– Слушаюсь! Ни капли! – Соловьев козырнул, быстро повернулся и побежал назад.
А Громов, Морозов и Стремянной зашагали к своей машине.
– Куда же теперь? – спросил Морозов. – В лагерь, что ли?
– Дело! Поехали.
Едва успели они занять места в машине, как на площадь из боковой улицы вышли несколько солдат с автоматами. Они вели двух пленных гитлеровцев. Немцы, в одних куцых мундирах с поднятыми воротниками, брели, поеживаясь от холода.
Стремянной невольно остановил глаза на одном из пленных. Это был уже немолодой человек, плотный, в темных очках. Должно быть почувствовав на себе чужой внимательный взгляд, он поднял плечи и отвернулся. В эту минуту шофер включил скорость, и машина тронулась, оставив далеко позади и пленных и конвой.