С середины семидесятых годов занимаюсь литературной критикой, регулярно печатаясь в разнообразных периодических изданиях. На основе таких публикаций выпустил два авторских сборника: «Диалог» (1986) и «Заскок. Эссе, пародии, размышления критика» (1997). В 1997 году стал одним из учредителей академии критики, получившей, к сожалению, неточное и громоздкое название «Академия русской современной словесности (АРСС)». В семидесятые-восьмидесятые годы главным критерием оценки для меня была степень эстетической новизны и оригинальности произведений, политическую прогрессивность считал фактором второстепенным. В девяностые годы, когда эстетизм стал общим местом, а «эстетная» с виду словесность сделалась дохлой и скучной, считаю своим первейшим долгом защиту интересов нормального читателя, выпавшего из нынешнего литературного процесса. «Алексия» (т. е. неспособность к чтению) — так назывался цикл моих эссе в «Независимой газете» в 1992 году. Увы, этот недуг оказался затяжным, и сегодня «жить не по лжи» для литературного критика — значит говорить правду о произведениях, непригодных для чтения.

При этом я отнюдь не сторонник облегченности и общедоступности. Мои поэты — непонятные пока для многих Геннадий Айги и Виктор Соснора, раньше всех заговорившие на русском языке двадцать первого века. По сравнению с ними Бродский, например, мне представляется поэтом слишком элементарным, не очень решительным в обращении со словом. Свой трезвый взгляд на Бродского, а также еще на двух временных кумиров — Венедикта Ерофеева и Николая Рубцова — я развернул в триптихе «Три стакана терцовки»: самый жанр такого откровенно-гиперболичного, сугубо «авторского» эссе назван в честь Абрама Терца. С А. Д. Синявским и М. В. Розановой я познакомился в Париже в 1988 году и был дружен несколько лет, ряд принципиальных для меня эссе печатался в их «Синтаксисе».

Отнюдь не будучи добряком, я тем не менее высоко ценю многих современных писателей. Среди «положительных героев» моих статей последнего времени — А. Солженицын и В. Богомолов, Андрей Битов и Валерий Попов, Юнна Мориц и Александр Еременко, Владимир Сорокин и Антон Уткин. Писатели очень разные, и у каждого есть стилевая динамика, сопряженная с силой авторской личности. Однако главное для меня — не «раздача слонов», не расстановка плюсов и минусов рядом с писательскими именами. Я занимаюсь критикой не описательно-хроникальной, не эмпирической, а стратегической, стремлюсь ставить на остросовременном материале теоретико-литературные и общеэстетические вопросы. Моя мечта — написать свою теорию литературы, но из опыта предшественников я хорошо знаю, что новое теоретическое озарение приходит только одновременно с мощным рывком художественной практики. С этой точки зрения миновавшие девяностые годы были не самым благоприятным временем: «живые классики» в основном стояли на месте, а большинству новых авторов фатально не хватало новизны. Одну из статей 1995 года я закончил грустной эпиграммой на современную словесность в целом:

Всюду дутые фигуры.
Что ни опус — дежа-вю.
До живой литературы
Доживу, не доживу?

Надеюсь все-таки не только дожить, но и принять участие в ее строительстве.

31 декабря 2000

I

В детстве, отрочестве и юности у меня не было детства, отрочества и юности. Во всяком случае таких, о которых стоило бы тебе рассказать. Когда там — по-литературному — кончается юность? В двадцать один? Ну, а я в двадцать два года только родился. Предшествующая автобиографическая трилогия, краткое содержание предыдущих серий тянет от силы на одно синтаксическое предложение. Третий из четверых сыновей, он в семье своей родной казался мальчиком чужим, всегда отступая назад или в сторону, как третий нерифмованный стих в рубайях Хайяма: старшим братьям не нужен он был ни для шахмат, ни для шляния по «броду», тревожное внимание родителей сосредоточилось на младшем болезненном Федьке, в школе все затем было как в семье, а в университете как в школе.

Почему говорю «он»? Потому что до первого лица юноша еще не поднялся, он — эмбрион, которому только предстоит появиться на свет. Вот он своей неуверенно-нервной походкой, не умея ощутить себя в пространстве, бредет к старому университету на Моховой (тогда — проспект Маркса), поднимается по высоким стесанным ступеням в круглую тридцатую аудиторию. Идет защищать диплом, считая его по глупости новым словом в теории синтаксиса, хотя на самом деле в худеньком машинописном опусе, одетом в клейкий, ко всему липнущий зеленый коленкор, есть ровно одно новое слово — ф.и.о. автора на титульном листе. Знаешь, за свою жизнь я прооппонировал столько наукообразной муры, что теперь могу ответственно констатировать: «новое слово» встречается не во всякой докторской диссертации, кандидатские порой содержат любопытную комбинацию старых слов, а уж дипломные сочинения (даже если их нынче переименуют в «магистерские») — это нормальная макулатура, которую в лучшем случае можно рассматривать как детские «каляки-маляки».

Но тогда я, конечно, этого не понимал, будучи человечком в высшей степени аррогантным. Такого слова в великом-могучем пока нет — и напрасно. Хороший эпитет, имеющийся в языках Европейского Сообщества, к которому нам стоит присоединиться хотя бы лингвистически. «Надменный», «высокомерный», «самонадеянный», «вызывающий» — все это лишь приблизительные эквиваленты. Тут важен исходный французский глагол «s'arroger» — «присваивать себе». Помню, одна студентка в Мюнхене назвала «аррогантным» Фому Опискина — была уверена, что имеется у нас такое слово. Главное же — есть такой тип поведения, когда некто, будь он молодой нахал или амбициозный маразматик, совершенно необоснованно присваивает себе право говорить от имени Науки, Литературы, Культуры и прочих почтенных институций: «с научной точки зрения будет вот так»; «это литература, а то не литература»… Так что есть предложение ввести в русский язык еще одно энергичное, звучное прилагательное. Нет возражений? Принято!

Вялые члены комиссии слегка зашевелились от моих дерзких речей и тут же погрузились в привычный сон. Вообще говоря, есть в их сонливости дальновидный стратегический расчет: ничего не принимая близко к сердцу и уму, эти люди отлично консервируются. Через двадцать два года я приду защищать от них докторскую степень, и они будут все те же — только слой пыли, покрывающий их, станет потолще. Но это и защитный слой, неподвластный никакой новой метле, никакому мощному пылесосу.

И все-таки в тяжкой духоте откуда-то возник порыв морской свежести. От самовозбуждения у меня перед глазами все расплывалось, и на темно-сером фоне я лишь уловил присутствие золотого и кремового тонов. Когда я вместе с другими ждал в коридоре своей довольно предсказуемой оценки, это сияние вновь явилось, обретя плавные контуры высокой золотоволосой женщины в простом х/б платье телесного цвета — не вообще телесного, а цвета именно ее живого и крепкого тела. Насколько я в состоянии припомнить, никаких вольных вырезов там не было, но сама смазанность границы между светлой тканью и светлой кожей создавала ощущение открытости, почти обнаженности. Ничего, кроме страха, не почувствовал я, когда она ко мне обратилась.

— А вы, Андрей, оказывается, гений?

Вот так, между прочим, развращают молодых людей работники высшей школы. Тогда еще слово «гений» только приобретало расхоже-жаргонное употребление, в результате которого оно стоит теперь три копейки, и от автора не читанного тобой сочинения легче всего отделаться репликой «Старик, это гениально!» Но юноши бледные и эгоцентричные все понимают с тупой буквальностью, и я самодовольно насупился, хотя сказано-то было с вопросительной интонацией, и требовался ответ «да» или «нет», причем на вопрос крайне тонкий и подтекстовый.

— У вас, вероятно, хорошее будущее, и разрешите мне дать вам на это будущее один совет: при разговоре лучше всего смотреть собеседнику в глаза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: