Мой неопытный взгляд робко оторвался от желтых янтарных бус и встретился с васильковыми глазами, спокойно и прямо глядевшими из-под ненакрашенных век и ресниц. К счастью, нас никто не слышал, да эта женщина и не стала бы меня срамить и воспитывать при других.

Наблюдавший за нами издалека однокурсник, плечистый красавец, причастный к комсомольско-стукаческим кругам, через пару минут незамедлительно выдал мне устное досье на собеседницу — инспектор из министерства высшего образования Матильда Павловна, тридцать три года, не замужем: «Не теряйся!».

«Да ну…» — малодушно отделался я от него и растерянно сошел на так называемый психодром — дворик с дряхло-осыпающимися Герценом и Огаревым и со скамейками, обращенными спиной к Кремлю. Как можно медленнее тронулся в сторону улицы Горького, но под голубым глазом-глобусом Центрального телеграфа вдруг почувствовал, что должен повернуть назад: физически ощутимая власть женщины уже руководила моими движениями.

В абсолютном центре города, около старого «Националя», я узрел ее вновь, и, что примечательно, город этот осанистый увидел как будто впервые, она навсегда теперь с ним срифмовалась, превратив дальнейшее проживание здесь сначала в стремительную радость, потом в продолжительную муку и наконец в неделимое радость-страданье одно.

А пока она ступала по тротуару, как по коридору собственной квартиры, и меня заметила без всякого удивления: наверное, всегда, в любую минуту, была готова к встрече с кем угодно — не только со мной.

— Нам, кажется, сегодня просто так не разойтись. Если вы не торопитесь, то, может быть, посидим в «Московском», отметим ваш триумф?

Иронии в ее словах не было, она, как потом выяснилось, к этому речевому приему не прибегала. Думаю, что по большому счету ироничность и женственность несовместимы, и тебе, кстати, советую иметь это в виду. А триумф тогда действительно имел место, только таинственное место сие не имело ничего общего с университетом и его скучными обитателями.

И зачем ей тогда я понадобился — некрасивый, двадцатидвухлетний, совершенно ничем на нее самое не похожий? Вообще тайну м/ж притяжений и отталкиваний можно сопоставить только с тайной рождения метафоры. Почему в одних случаях подобное изо всех сил тянется к подобному, то есть в поэзии облака именуются барашками, глаза — звездами, женские груди — холмами, а в жизни уроженец африканского племени влюбляется в соплеменницу точно такого же черно-лилового цвета, инвалид ищет через газету партнершу с увечьями, голливудская куколка сходится со столь же кокетливым и заведомо неверным суперстаром? И почему в других случаях все происходит абсолютно наоборот, то есть в поэзии роза белая тянется к черной жабе, звезды сравниваются с ухой и глаза с голубыми медведями, а в жизни чернокожий согласен только на северную блондинку, красавица соединяется с калекой, старец с юницей? Нет, наверное, спрашивать: «почему?» — бесполезно, точнее будет спросить: по какому принципу чередуются сходство и контраст в совокуплениях слов, образов и людей? Даже автор всего на свете, наверное, не смог бы дать вразумительного рационального объяснения, поскольку руководствуется лишь собственным вкусом и интуицией. По-видимому, в нашей ситуации его привлекла творческая возможность построения идеального контраста.

Этот контраст мы создавали, сидя друг против друга, доедая довольно приличные блинчики с мясом и приступая к мороженому просто превосходному три разноцветных шарика, политых шоколадно-ореховым соусом. (Доступна ли такая роскошь теперь? Не знаю, в том месте на Тверской теперь магнитная подкова при входе, как в аэропорту, не слишком радушный охранник и цена самого дешевого блюда в меню — как тысячи порций мороженого.) А за соседним столиком действовал закон идеального сходства: солист балета, впоследствии невозвращенец, и соразмерная ему полувоздушная балерина сосредоточенно расправлялись с обширными россыпями гречневой каши, вероятно безопасной для их профессионального изящества.

Она попросила называть ее Тильдой — так, как именуют ее родные и друзья. Студенческие годы провела в Вене, где и привыкла кайфовать в кафе, которых там тьма тьмущая: «а самое мое любимое называется «Прюкель». Ей уже было хорошо, я же все еще тревожно рассматривал чистый очерк ее головы, почти тождественной головке одной из Дейнекиной бегуний с картины «Раздолье» (на первом плане, в белой майке и белых же трусах — только золотые волосы у Тильды были длиннее, а сзади их схватывала перламутровая французская заколка).

Около серого молчаливого дома совета министров я посадил ее в троллейбус номер два, и она опять опередила меня, поблагодарив «за приятную встречу»: до чего же нерасторопен был хоть и безгрешный, но бестолковый мой язык! Как я почувствовал свою брошенность: возвращаться домой было рано и незачем, разыскивать кого-нибудь на факультете — поздно и тоже незачем! Все дороги города сходились в этом перекрестке и были вроде бы открыты, но пойти было некуда. Пеший путь домой через полукольцо площадей, Солянку и Таганку впервые показался банальным и пресным. Глупая грусть заслонила самую, быть может, крупную радость в моей жизни: надо было не бояться, а смело предвкушать предстоящее. Увы, не умел, не имел вкуса.

II

Существует такая литературная условность: в большинстве романов, повестей и пьес женщины стремятся к личному счастью, а мужчины — якобы — к доблестям, деньгам, подвигам и славе (иногда они демонстративно деградируют, но это по сути то же самое, только под противоположным знаком). Так ли обстоит дело во внетекстовой реальности? Очень сомневаюсь. Это только хилые душой зануды выдвигают на первый жизненный план свои титулы, успехи, должностишки, книжки собственного сочинения. Нет такого большого дела, которое непременно требовало бы принести в жертву любовные и семейные радости. Нормальный мужчина в этом смысле ничем не отличается от нормальной женщины и ориентируется на тот же самый жизненный приоритет: любовь, супружество, отцовство, дедовство. Настаиваю на слове «приоритет», причем на его единственном числе: и латинский корень, и здравый смысл требуют, чтобы приоритет был один — первый, он же последний. А когда наши начальники выкликают подряд десять или двенадцать «приоритетов», среди которых и армия, и преступность, и налоги, и пенсии, и поддержка кукольных театров, — сразу ясно, что ничего из этого осилить они не в состоянии.

…До политики договорился — первый признак наступающего маразма. А ведь речь шла совсем о другом, о том, что построить сюжет и нарисовать героя, исходя из самого нормального человеческого приоритета — это просто литературная революция. Будь я писателем, рискнул бы ее затеять.

Дремлешь, друг прелестный? Чувствую, утомил я тебя болтовней. Только вот чего ты добиваешься от пожилого профессора? Не читала в популярных брошюрах, что в моем возрасте людям нужны уже главным образом разговоры? В твоем тоже? Ну, значит, ничего я в женщинах не понимаю.

А тогда понимал еще меньше. Только с третьей встречи Тильде удалось выяснить со мной отношения. Был июль. От совсем еще нового Нового Арбата, обдуваемые теплым ветром, мы прошли по мосту на Кутузовский проспект и в конце концов оказались перед помпезным подъездом ее дома. Родителей Тильдиных тогда в Москве не было, зато в доме оказалось вдоволь вина со слегка смутившим меня немецким названием «Либфраумильх» («Молоко Богородицы», конечно, — это теперь неграмотные болваны, завозя его в Россию, снабжают наклейкой с идиотским переводом: «Молоко любимой женщины»). Квартира оказалась похожей на Тильду — раздольем, свежестью, европейским сочетанием белого и золотистого цветов в обстановке, — такой тип дизайна только теперь, через четверть века, утвердился в московских фирменных офисах и жилищах нуворишей. Оказавшись рядом с Тильдой на бежевом кожаном диване, я неловко положил руку на круглые плечи и, следуя скорее соображениям вежливости, чем основному инстинкту, потянулся к ее губам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: