Мемориальных генсечьих барельефов на том доме еще не было, но номенклатурность его ощущалась в приглушенной солидности внешнего облика: серый каменный костюм прикрывал византийскую роскошь внутренней «спецжизни». А была ли она, роскошь? Не знаю и, в отличие от либеральных верхоглядов, не скажу «за всю» номенклатуру. Тильдины родители представляли лишь одну из разновидностей «спецлюдей», не самую характерную. Они были люди со вкусом, а таких всегда меньшинство — в любой социальной страте.
Что значит «со вкусом»? Ну, конкретно говоря, у них был, например, деревянный круг для сыров, и круг этот выставлялся на стол по-французски в конце обеда, а также по-немецки к завтраку и ужину. От иного из сыров в итоге ничего не оставалось, а какой-то мог так и уйти молчаливо-нетронутым. Здесь я нашел наконец реальный комментарий к тому месту пьесы Блока «Незнакомка», где «Человек в пальто» без всякой логики выкрикивает: «Бри!». Бри стал с тех пор и моим верным другом — наряду с Грюером, Горгонцолой, Реблошоном и некоторыми другими представителями кисломолочной корпорации. Круг здесь был, конечно, не так широк, как на родине названных лиц, но достаточен для того, чтобы проникнуться духом плюрализма и понять главный принцип всемирной практической эстетики — утолять вкус и никогда не доходить до пресыщения.
Сыр понимают языком, а не пузом, его пробуют — и только. А в России ввиду ее особого пути — то есть постоянной памяти о голоде и вечном страхе недоедания — сыров по сути не понимают. Едят помногу и одного вида — причем, как правило, просто дрянь. То, что у нас по ошибке называют «сыром», — это, конечно же, не «фромаж», не «кезе» и даже не «чиз»… Да, знаю, что некоторые искренне предпочитают «пошехонский» — пусть себе, но это люди безусловно лишенные чувства прекрасного: уверен, что ту же «Незнакомку» с ее пикантно-пряными коннотациями они на вкус (а не по учебникам) оценить не в состоянии.
Мир сыров есть естественная метафора мира людей. В России мы не умеем пробовать друг друга на язык, дегустировать, чувствительно и осознанно наслаждаться общением, оставлять свободную перспективу возможного, но необязательного повтора. У нас сразу — сближение, короткая нога, полночные возлияния и излияния, а потом уже не перейдешь на «вы», на сдержанное знакомство — остается приписать друг другу (теперь уже — враг врагу) все смертные грехи и расплеваться самым бездарным образом вплоть до невозможности поздороваться на улице. А на самом деле мы просто пресытились, переели друг друга до тошноты. Заметь, что именно в нашем языке глагол «надоесть» связан со значением питания, еды (на англофранко-немецкий он переводится только описательно). Вот почему, к примеру, я не очень хорошо думаю про Жутикова какого-нибудь? Ни он мне, ни я ему никаких выдающихся гадостей не сделали, ни физический, ни нравственный облик его меня не волнует. Просто за последние лет десять по воле рока и профнеобходимости я встречался с ним двести двадцать два раза и, естественно, объелся этим малопитательным, невкусным человеком и гражданином…
А тобой? Ну, что ты, жизнь моя! Тебя я и распробовал еще только чуть-чуть…
В просторной квартире Тильды обитатели не наезжали друг на друга, каждый точно чувствовал интервал и дистанцию. Перспектива потенциального сближения была отодвинута на годы. Поначалу мне казалось, что Тильда находится с предками в состоянии дипломатично скрываемой ссоры: может быть, она сильно огорчила их какими-нибудь эксцессами в юные годы? Так непохож был этот уравновешенный быт на вечно взволнованную соборную атмосферу большой квартиры в Большом Факельном, где я вырос, где все складывалось вместе, а потом делилось на всех: проблемы, болезни, женитьбы, разводы, дети-внуки брачные-внебрачные, выезды-невыезды. Уют там был, но покоя не было никогда… Да, запад и восток достаточно отчетливо поляризуются и в пределах одного города.
У меня и прежде не было персональной резиденции: в четырехкомнатных родительских пенатах все-таки приходилось делить помещение с младшим братом — за вычетом тех нервозных месяцев, когда он бывал в больницах и санаториях. Потому и в новых условиях я не нуждался в уединении (оно, уединение вообще нужно отнюдь не всем, оно — удел людей либо богоотмеченных, либо убогих) и не испытывал ни малейшего ущемления свободы от постоянного присутствия рядом другого человека. Я нежился в Тильдиной комнате, как в материнском чреве, словно предчувствуя грядущие испытания и не спеша выходить на социальную инициацию. Без малейшего сожаления выпал я из двух-трех компаний, в которых вяло состоял прежде, и променял вечера с водкой, вольными разговорами на темы «системы» (бедное и невинное греческое слово, сколько ударов приняло ты от симулировавших смелость интеллектуальных боксеров!), с зелеными глазками такси и вероломными глазками однокурсниц на безвылазное сидение-лежание в прохладно-ароматном пространстве, где каждый предмет, каждый флакончик или поясок вызывал инфантильно-фетишистический трепет. Ощущение «маминой спальни» в сочетании с поздновато проснувшимся мужским началом создавали довольно оксюморонный синтез. Я притворялся, что готовлюсь к аспирантурным экзаменам, на самом же деле ежедневно с утра до вечера готовился к встрече с Тильдой, концентрируя все свои энергетические ресурсы на предстоящем мне знакомстве с новыми вкусовыми оттенками. Прямизна широкого шоссе, определявшая облик Тильды, была осложнена таким обилием переулков и извивов, что для всеохватной прогулки требовалась жизнь очень долгая и счастливая.
Обзаведясь одним ребенком в моем лице, Тильда тут же возжелала получить второго, и предпосылки для этого вскоре возникли. Как описать гедонистический эффект приближения к женщине, несущей в себе вторую жизнь, то есть женщины в высшей степени? Слога потребного не имею, потому храню в себе невербализованные воспоминания и молчу. Вообще-то эту житейски важную и более чем распространенную ситуацию должен был воспроизвести Толстой Л. Н., владевший и богатейшим опытом и не менее богатым слогом, но он сбивался то на модернистскую увлеченность формальной задачей (беременная маленькая княгиня), то на идеологию и дидактику (Кити и Левин). Просто и безотчетно наслаждаться жизнью и женщиной могут только обыкновенные люди, как правило, писать не умеющие. Их внутренний субъективный мир остается литературе и читателям неведом — как внутренний мир, скажем, медведя. Вкус меда никакая словесность, никакой язык передать не в состоянии.
Однако продолжим. В номенклатурных кругах (как и вообще в цивилизованном мире) две семейные структуры под одной крышей обычно не размещались. Когда Тильдины родители убедились, что пребывание в комнате их дочери, так сказать, «мальчика, но мужа» привело к ощутимому результату, они раздобыли ордер на двухкомнатную квартиру в двух шагах (а если быть совсем точным, в шестистах тридцати моих шагах) от кутузовского дома. То есть ту самую квартиру, где мы сейчас пьем коньяк и обмениваемся исповедями. Ну что, repetitio est mater studiorum? Давай, за мое прошлое и за твое будущее!
Обобщенно могу сказать: в том сегменте номенклатурного класса, где я на короткое время оказался, шла, в общем-то, нормальная жизнь. Тут к прилагательному «нормальная» понадобится лингвистический комментарий, иначе возможны серьезные мисандэстэндинги. Моему немецкому другу одна здешняя ученая, молодая доцентка и профессорская жена, сказала про доперестроечное время: «Мы жили нормально». Мой друг, довольно аполитичный, но все же последовательно антикоммунистичный, был удивлен, чтобы не сказать возмущен: как же так? А Брежнев? А ввод войск туда-сюда? А цензура-диктатура?
Но, дорогой Райнер, общий латинский корень слов — это, что называется, ложный друг переводчика. У вас слова «норма», «нормально» значат нечто обычное, стандартное, среднее (изучающие наш язык западноевропейцы часто говорят по ошибке: «я нормально не хожу в церковь», «я нормально не пью крепких напитков» — «нормально» вместо «обычно»). У нас же «норма» — это либо заведомо недостижимая (и притом нередко бессмысленная) цель типа «Трезвость — норма жизни», либо завидная редкость, удача. Недаром в молодежном жаргоне словечко «нормальный» означало в шестидесятые годы «отличный, превосходный».