В двадцать один год Жак де Серпиньи обладал стройной худощавой фигурой, светлыми волосами и серыми глазами. Его ловкие, точеные и холеные руки с заостренными и блестящими ногтями умели хорошо рисовать. Он прекрасно говорил. Готовый на все, практичный без меры, он имел вкус ко всему, особенно к коллекционированию. Он любил платить в обрез и отказывался без сожаления от того, что превосходило его средства. Когда он приобретал вещь дешево, он не привязывался к ней настолько, чтобы колебаться, если сбывал ее, тем более с выгодой. Старик Меньер, коллекционер, подружился с ним и научил его, как надо покупать. Продавать же он научился сам, инстинктивно. Он прекрасно излагал свои мысли на бумаге, а деловые письма составлял просто божественно. Любовь занимала его довольно мало, но свет его привлекал. Вращаясь в нем, он учился обращаться с людьми и с искусством, в котором достиг большого успеха. Известная природная наглость и умение управлять собой ему помогали. Он рано понял, как выгодно быть выделенным из общей массы, и обдуманно выделил себя. Он усвоил способ поведения, который стал для него обычным, особенно манеру говорить. Из оригинальничанья он довел свой голос, который и так отличался довольно высоким тембром, до острого фальцета. Его артистические наклонности составили ему репутацию среди людей, совершенно несведущих в искусстве, точно так же как его светское положение оказало ему пользу среди художников, которые тем охотнее сочли его своим, что его общество льстило их тщеславию. Он оправдал доверие, выпустив в 1886 году свой «Парадокс об искусстве стекла». Книжка представляла собой смесь забавных наблюдений и вычурной болтовни и свидетельствовала о действительном знании предмета. Впрочем, ее написанием он обязан был некоему г-ну де Гангсдорфу, большому любителю стекла, с которым случайно познакомился и который наряду со стариком Меньером стал его главным учителем. Искусство обжигания особенно привлекало де Серпиньи, в котором его больше всего интересовала химическая кухня, куда входили все тонкости фабричного производства вплоть до самой практической стороны дела. Вероятно, сыграло роль наследственное и косвенное влияние печной профессии деда его Базуша.
Граф де Серпиньи презирал своего сына за его рабочие вкусы. Он не понимал, как можно чем-нибудь серьезно заниматься, кроме своей генеалогии, земель, если они есть, и женщин, особенно поисками богатой женщины, на которой он мог бы жениться. В тридцать лет Жак де Серпиньи оставался еще холостяком. Когда в такие же годы Луи де Бокенкур женился на девице Жюльетте Дюруссо, старик сильно огорчился. Он осыпал сына жестокими упреками и приводил ему в пример этот брак. Если Фульгенций де Бокенкур, толстый и отталкивающего вида, не женится, то такое обстоятельство понятно. Но ведь он, Серпиньи, имел приличную внешность. Неужели позволит он угаснуть единственной ветви рода Серпиньи, которая еще носит его истинное имя? Он даже не упоминал о второй ее ветви, которая украсила себя смехотворным титулом. Пранциги, в сущности, ренегаты. Граф де Серпиньи испытывал большое презрение к князьям, созданным Империей. Понятно, когда всякие разночинцы, имеющие отцов трактирщиков, лакеев и мелких буржуа — купцов и сельских нотариусов, получали титул, служа новой власти. Но чтобы один из Серпиньи согласился прикрыть свое имя немецким прозвищем, ему казалось настоящим стыдом, тем более что Пранциги, видимо, собирались продолжить свой род. Князь де Пранциг от второй жены имел четырех сыновей, из которых старший носил имя Наполеона.
Вопрос о браке вызвал между отцом и сыном одну из тех переписок, для них привычных, после которых они встречались так, как если бы между ними никогда не произносилось ужасных слов в письмах. После очередной эпистолярной стычки ее авторы обычно продолжали жить, как и прежде. Но однажды с Жаком де Серпиньи произошло случайное событие, последствия которого оказались для него важными и решительными.
В 1889 году на Всемирной выставке Жак де Серпиньи, стоя у витрины, заключавшей в себе стекло Галле, рассматривал уже не в первый раз ее странные и тонкие изделия. Среди них он заметил поистине замечательные, матовые или прозрачные, сделанные из застывших или охлажденных составов. К ним относились вазы, розовые, черные, лиловые или серо-зеленые чаши, флаконы, сосуды. Некоторые из них, пустые, казались полными несуществующей воды, другие выглядели изъеденными ядом, третьи — морщились, четвертые — подернулись инеем. На вазах рисовались водоросли, травы, листья, корки, насекомые и рыбы, хрупкие стрекозы и мягкие летучие мыши. Искусство таких вещей было сложным, своеобразным, нечистым и соблазнительным. Занятность форм искупала дряблость линий. Брюшки забавно вздувались, шейки безмерно утончались, ручки изгибались и закручивались в причудливой фантазии. Стекло вызывало какое-то тягостное чувство, но оно не могло не восхищать вложенной в него выдумкой и работой.
В представленных стеклянных изделиях, как, впрочем, и во всем декоративном искусстве и мебели, проявлялся своего рода современный Ренессанс, смутный еще и неуклюжий, но интересный и выразительный в своих первых набросках. Новые формы искусства, еще неуверенные в мебели и тканях, приводили к более ясным достижениям лишь в керамике, где, подражая японцам, французские мастера могли показать несколько действительно оригинальных образцов.
Г-н де Серпиньи обходил в последний раз чудесный павильон. В витринах застывали, корчились, вздувались в их затвердевшем или студенистом веществе необычайные лотарингские флаконы, от которых исходил столь странный аромат искусства. Внизу, на визитных карточках, стояли имена покупателей. Так же обстояло дело с эмалированной глиной старика ла Перша. Некоторые из его ваз проданы по тридцати раз. Искусство обжигания вновь входило в моду. Г-н де Серпиньи еще раз посмотрел на загадочную витрину. Ее венчала высокая чаша, розовая с кровавым, как солнечный закат, отливом, на которой выделялось когтистое крыло летучей мыши с его прозрачной перепонкой. Он хотел уже уйти, но тут его внимание привлекла фигура молодого человека, стоявшего подле него, двадцати трех или двадцати четырех лет, бедно одетого. Засунув руки в карманы поношенного пиджака, он казался погруженным в глубокую сосредоточенность. Желтое лицо, подергивавшееся от нервного тика, выглядело смышленым и пылким, пронзительные глаза, волосы копной и огромная голова под старой фетровой шляпой производили впечатление увлекающегося человека. Нечаянно он толкнул Серпиньи локтем. Желая извиниться, он взялся рукой за шляпу, показав рабочие и грязные, однако тонкие руки. Серпиньи с ним заговорил. Его звали Ахиллом Вильрейлем. Он родился в Афинах от гречанки матери и отца француза. Его отец, г-н Вильрейль, археолог, автор нескольких трудов по вандейской войне, умер. Приехав во Францию на скудные сбережения, Ахилл Вильрейль научился рисовать и поступил мастером-декоратором к старому горшечнику ла Першу, который пробудил в нем вкус к обжиганию, раскраске и формовке глины. Он сам обучился ремеслу. Старик ла Перш давал ему работу, но не полагался на него. Молодой человек оказался смелым и предприимчивым, с головой, полной новых форм и новых приемов. Ла Перш противился его попыткам, хотя и признавал его умение. Молодой Вильрейль говорил очень быстро, шумно грассируя «р», с сильным левантийским акцентом. Он охотно объяснялся жестами, причем чаще всего чертил в пространстве воображаемую вазу. Серпиньи пригласил его зайти к себе.
Неделю спустя молодой Вильрейль таинственно покинул мастерскую ла Перша. Г-н де Серпиньи поселил его в окрестностях Манта, на расстоянии часа езды от Парижа, в уединенной местности. Вильрейль принялся за свои первые опыты, приведшие г-на де Серпиньи в восхищение. Обычно скупой, де Серпиньи не жалел денег. Что до Вильрейля, то он не требовал ничего, кроме возможности работать, как ему хотелось, и вносил в труд свое необычайное упорство и пыл, какое-то безумие, заставлявшее его проводить ночи без сна и дни без пищи. Он смотрел на г-на де Серпиньи, как на доброе божество, и питал к нему слепую благодарность. Ничто на свете, кроме печей, его не интересовало. Он никогда не выходил из дому, ни с кем не виделся и не читал газет. Г-н де Серпиньи имел над ним неограниченную власть. Прошло три года, после чего стали поговаривать о таинственных работах г-на де Серпиньи. Коротенькие заметки по этому поводу начали появляться в газетах. Он сам давал понять, что есть доля истины в том, что говорилось. В последнее время г-н де Серпиньи усиленно стал посещать свет, где уверял, что очень занят, и принимал важный вид, охотно рассказывая об искусстве обжигания загадочным тоном. Его внимательно слушали и ждали от него какой-нибудь неожиданности, которая действительно и произошла. Г-н де Серпиньи, человек светского общества, хорошо известный ценитель искусства, утонченный автор «Парадокса об искусстве стекла», согласился дать интервью на выдуманном им жаргоне. Он признался в запутанных и звонких фразах, что занимается теперь керамикой и что им сделаны в этой области любопытные открытия. Репортер послушно воспроизвел слова г-на де Серпиньи, присоединив от себя описание его квартиры на улице Шальо, украшенной несколькими предметами прекрасной старинной мебели. Репортера привлек также портрет Серпиньи, посланника времен Регентства, работы Ларжильера. Правда, г-н де Серпиньи не сказал журналисту, что полотно принадлежало старику Меньеру. На потолке висела изумительная венецианская люстра с тысячью разноцветных цветков — подарок г-на де Гангсдорфа.