Снова наступило молчание. Келлер, наконец, выдавил из себя:

— Говорят, что в Испании летом невыносимо жарко.

— Да, летом там очень жарко.

Госпожа Келлер поднялась:

— Вы нас простите… Но уже половина пятого, а мы обещали быть дома в четыре.

До гостиницы они доехали молча; в номере произошел тяжелый разговор.

— Ты наивен, как мальчишка! Я тебе говорила, что нужно спросить доктора Кенига прежде, чем принять приглашение. Этот старый дурак…

— Что ты говоришь, Герта? Это большой ученый.

— И большой дурак. Теперь он будет повсюду рассказывать, что ты против режима. Как будто ты не знаешь, что все французы отчаянные болтуны! Он нарочно позвал эту немецкую коммунистку. Он хочет нас втравить в какую-нибудь пакость. Мало у тебя и так врагов? После твоей книги они только ждут случая…

— Ты преувеличиваешь. Профессор Боргардт очень хорошо о ней отозвался.

— Боргардт не делает погоды. А ты великолепно знаешь, что Клитч написал очень резко. Если его статью не напечатали, это не значит, что ее не напечатают. Стоит им пронюхать, как ты себя вел в Париже… Когда имеют детей, ведут себя осторожнее. Ты можешь потерять все.

— Я не думал, что Дюма заговорит о политике.

— Ты наивен, как Рудди. Они все ненавидят нас. Удивительно, как ты этого не чувствуешь! Здесь повсюду можно ждать подвоха. Встретиться с немецкой коммунисткой!.. Откуда ты знаешь, что она не замешана в убийстве советника?

— Герта, кто же мог предполагать?..

Госпожа Келлер сидела в темном углу и плакала. Вместо того чтобы развлечь себя и ее, Иоганн завел ужасные знакомства. За одни такие разговоры могут посадить. И вдруг эта коммунистка… Доктор Кениг предупредил Иоганна, что здесь нужно быть начеку… Что станет с детьми, если Иоганна выкинут на улицу? Она вспомнила, как Дюма сказал, что Рудди будет капитаном. Теперь это не растрогало, но возмутило ее, — старый шут! Он заманил доверчивого Иоганна в западню!..

— Слушай, Иоганн, ты должен рассказать доктору Кенигу, что встретил у Дюма эту Анну Рот.

— Наверно, она не Рот и не Анна…

— Все равно, опиши, как она выглядит. Она бывает у Дюма, они смогут легко установить… Если в тебе осталась хоть крупица здравого смысла, ты сейчас же поедешь в посольство. Доктор Кениг там до шести…

Келлер долго сидел в большой, неуютной приемной. Он злился на жену, на Дюма, на доктора Кенига, на весь мир. Как это глупо и унизительно! Он — ученый, его работу оценили и Боргардт и Дюма, а он должен доносить, как филер… Отвратительно! Но ничего не поделаешь… С наци нельзя связываться… Клитч ждет удобного случая. Он ведь уверяет, что я «ламаркист». Завтра, чего доброго, я стану для них марксистом… Достаточно ночей я провел без сна — ждал гестаповцев… Герта права… Но до чего это противно!.. Дюма может болтать все, что ему вздумается, и он еще смеет говорить о Галилее! Пожил бы у нас!.. Почему французы так устроились? Ведь немцы не хуже, не глупее. Это французы довели Германию до отчаяния своим «диктатом». Французы виноваты в том, что у нас Гитлер… А сами счастливы, едят, пьют и еще издеваются над нами… Что он сказал, Дюма? Да ничего страшного. Он даже подчеркнул, что для Германии этот режим подходит… Конечно, передернуть могут всегда… Как Клитч с книгой… И ко всему эта проклятая коммунистка!.. Нужно рассказать, а то могут такое пришить… И все-таки унизительно!..

Рассказав все доктору Кенигу, Келлер почувствовал облегчение: слава богу, кончилось!.. Доктор Кениг крепко пожал ему руку:

— Спасибо! Вы поступили, как настоящий немец. Все это чрезвычайно важно…

Келлер вышел из посольства успокоенный. Можно говорить что угодно, но он служит родине. А Германия — это Германия… Почему это ему казалось унизительным? Предрассудки! Ведь это не семейные делишки, может быть, та женщина действительно террористка… Он только выполнил свой долг…

И Келлер пришел в столь хорошее настроение, что наконец-то исполнилась мечта Гертруды: они направились в «Фоли-бержер». Глядя на полураздетых девушек, госпожа Келлер то восторгалась, то иронизировала. Они изящно танцуют, умеют подать себя. Но нужно действительно выродиться, чтобы полюбить женщину, которую даже нельзя похлопать по ляжкам… Линия и снова линия, а где же грудь, бока?.. Долго такие не протянут… Но все-таки весело и удивительно грациозно. У нас все грубее… Будет о чем рассказать в Гейдельберге. Хорошо, что бедный Иоганн немного развлечется. Он столько работает, и ко всему эта история…

Но Келлер, глядя на красоток, не развлекался. Все проплывало в тумане: Дюма, вино, слезы Герты, доктор Кениг… Он не думал о том, хорошо или плохо поступил, он только чувствовал, что он измучен, не хочет ни музыки, ни женщин, ни вина.

Вечером Дюма вспомнил обиженное лицо Келлера. И как меня угораздило?.. Ему и без моих слов тяжело. Режим, что и говорить, очаровательный! Он не может даже привести всех данных по группе О. У нас никто этого не стерпел бы… А Келлера жалко — способный человек, да и честный, это сразу видно.

Мари ворчала:

— Стоило мне возиться! Рагу, бешамель… Вы видали, господин Дюма, как он ел? Он и не почувствовал, что глотает. А она сущая корова. И злая. Когда они придут в следующий раз, я наварю картошки, пусть жрут.

Дюма улыбнулся:

— Напрасно, Мари, вы их обижаете, это хорошие люди. Только обедать с ними скучно…

16

Еще накануне Мадо была счастлива; весь вечер они пробродили с Сергеем по окраине Парижа, забирались в улички, похожие на щели, выбегали к огням площадей, побывали на ярмарке, слушали старую шарманку, и сорока нагадала Мадо счастье, вытянула розовый билетик: «Пусть успокоится твое сердце, предмет любви тебя не оставит». И хотя Мадо смеялась над словами «предмет любви», ей стало спокойно. Может быть поэтому, может быть потому, что весь вечер был таким прозрачным — ни обиды, ни легкой размолвки, она даже не спросила Сергея, скоро ли он уезжает, как спрашивала при каждой встрече.

И вот он уезжает. Сейчас она увидит его в последний раз…

Сергей знал, что скоро уедет, и все же не был подготовлен к разлуке. Он часто задумывался над своим чувством, старался понять, что притягивает его к этой девушке с ее сложными, зачастую противоречивыми движениями души, и не мог. Он знал только, что жизнь, которая прежде была наполненной до краев, теперь, когда Мадо уходила, казалась темной и пустой. И вместе с тем Мадо была вне его жизни, никогда он с ней не разговаривал о своей работе, не делился надеждами и тревогами; не расспрашивал ее о «Корбей», о друзьях, о чужом и непонятном быте. Может быть, все это вымысел? И тотчас Сергей возражал себе: нет, он любит живую женщину, знает ее, как будто прожил с нею долгие годы, хотя и не знает ни ее забот, ни ее друзей.

И все же ни разу не подумал он, что может ввести Мадо в свою жизнь. Чувствуя, что разлука надвигается, он смутно утешал себя: не может быть, чтобы они снова не встретились!

Только сейчас он спохватился: что он делает? Сколько раз Мадо повторяла: «возьми меня с собой». Почему он не слушал, не хотел слушать? Ведь такое не повторится… Мадо права — почему он отказывается от счастья?..

Но что станет с Мадо в чужой для нее стране, без друзей, без тех мелочей жизни, которые замечаешь только, когда их нет и когда они становятся необходимыми? Он это знает, он тосковал в Париже по московским переулкам, по фонарям у памятника Пушкина, по песне, по слову, по пустяку… Как сможет жить Мадо, связанная с жизнью только Сергеем? Пошлют его куда-нибудь, и ниточка оборвется… Он знает жизнь не такой, какой она кажется, когда слушаешь шарманку на парижской ярмарке. Он старше, больше пережил, он должен рассуждать за двоих. Как оторвать Мадо от этих огней, от ее картин, от веселья и грусти Парижа?.. Самба рассказывал, что каштаны нельзя пересаживать — они сохнут…

Сергей и себе не договаривал самого главного. Лет десять назад он много читал, увлекался Толстым, Диккенсом, Стендалем; герои романов казались ему живыми, он знал их лучше, чем своих сотоварищей; в течение дня он то и дело возвращался к миру вымышленному, но реальному. Может быть, и Мадо была для него чудесной книгой? Ведь их не связывали будни, подобные кровеносным сосудам. Он любил Мадо, при виде ее менялся в лице, но даже в мечтах не мог объединить эту женщину и свою жизнь: Мадо всегда оставалась в стороне. Происходило это не от слабости чувства, а от душевной природы Мадо; он как-то сказал ей: «Мне иногда кажется, что когда я говорю „да“, ты слышишь „нет“. Ты сделана из другого теста…» Она была теплой, живой, любимой, и все же оставалась сном.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: