И он не сказал ей слова, которого она все еще ждала. Она старалась быть сильной, не заплакала, ни о чем не спросила. Они дошли до той аллеи, где родилась их любовь, постояли среди раннего золота деревьев и пошли дальше; долго они бродили по улицам своего счастья, улыбаясь деревьям, фонарям и двум теням на синеватом тротуаре; они узнавали скамейки — здесь прошли недели, годы, жизнь… И у знакомой цветочницы Сергей купил Мадо последние цветы, маленькие чайные розы.
Все же под конец они не выдержали, попытались обмануть друг друга словами надежды.
— Может быть, весной я снова приеду…
— Я буду ждать. А если ты увидишь, что тебе слишком грустно, напиши одно слово, я приеду. Обещай, что напишешь…
— Конечно, напишу. Я и теперь знаю, что будет тяжело…
— Тогда — почему?..
— Не знаю… Мадо, я не могу иначе… Поверь мне, я старше, лучше знаю жизнь… Может быть, я не умею сказать, но это так… Сейчас это невозможно… Весной я, наверно, приеду… И будут каштаны в цвету, и вдруг я увижу — идет Мадо в зеленом платье, почему-то мне кажется, именно в зеленом… Я убежден, что мы скоро встретимся…
Она покачала головой.
— Зачем играть в прятки?.. Сергей, я хочу тебе сказать что-то очень важное, Это правда, что ты старше и умнее, я готова тебя слушаться, ты все знаешь. Я ведь жила, как в оранжерее, а ты работал, боролся. Но одно я знаю лучше. Ты не спорь, я ведь женщина… И это я знаю лучше тебя… Может быть, мы никогда больше не увидимся. У тебя будет своя жизнь. Не думай, что я ревную, я это говорю просто, как то, что ты будешь дышать, ходить, разговаривать, Другая женщина… И она будет жить рядом с тобой, знать все твои дела, радоваться с тобой, огорчаться. Ты все-таки помни, что есть Мадо. Кто знает, может быть, никто тебе не будет ближе, чем я была? А тогда ты это почувствуешь и через год, и через десять лет. Ты не упрекай себя, что меня оставил, а помни все, и тебе будет легче… Я тебе не даю никаких клятв. Откуда я знаю, что со мной станет завтра? Может быть, и у меня будет другая жизнь… Но слушай, Сергей, если я начну сходить с ума от тоски, прятаться от самой себя, кусать по ночам подушку, я скажу: есть Сергей! Ты меня понял? Мы столько сердца вложили в это!.. И если что-нибудь в жизни не умирает…
Она не досказала, почувствовала, что силы изменяют ей; спросила, когда отходит поезд.
На вокзале было шумно и тревожно от высоких закопченных сводов, от свистков, тележек с чемоданами, от чужой суеты, расставаний, бутербродов, платочков, криков.
— В купе много народу?
— Много.
— Как ты будешь спать?
— Ничего…
— Сергей, помнишь: «к сердцу прижмет»… Тебе нужно садиться… Дай я тебя обниму!..
— Мадо!..
И вот уже понеслись огни вокзала, заводов, пригородов. А он у окна все повторял: «Мадо!» Потом показалась ночь, такая, какой не увидишь в городе, она перебила дым запахом мокрого поля, оглушила чернотой. Сергей попробовал задремать, но не смог, он подбирал под стук колес слова, ласковые прозвища, обрывки фраз. «К сердцу прижмет, к чорту пошлет»… А колеса не замолкали. Под утро он уснул, чтобы час спустя проснуться в испуге: что случилось?.. И сразу вспомнил: нет Мадо!
Он знал, что нельзя рассчитывать на целительные свойства времени — нужно жить с этой раной; разговаривал; волнуясь, разворачивал газету — что с московскими переговорами? Глядел на опрятные скучные виды Германии. Потом потянулись щемящие сердце поля Польши, предвестники России. Скоро избы, леса, ромашки и колокольчики, белокурые девчонки!.. В Негорелом он чуть не обнял курносого красноармейца, который сказал, прочитав «Правду»: «Монолитности у французов нет»…
Вот и Москва, духота лета, пахнет асфальтом, люди в летних пиджачках с портфелями, мальчишка, вымазавшийся вишневым соком, дом со львами, тот, что у Пушкина… Сергей не солгал, сказав матери: «Ты не представляешь себе, как я счастлив, что вернулся…» Он только не договорил, что сердце — большое и что в его сердце надолго, кто знает, не навсегда ли, поселилась тень отлученной любви.
17
Хотя Сергей сказал Анне Рот, что не любит ходить по магазинам, как мог он вернуться из Парижа без гостинца для Ольги? Сестра казалась ему девочкой. Когда Нина Георгиевна смеялась: что ты с ней, как с маленькой, разговариваешь, она меня умнее, — Сергей задирал вверх голову, удивленно осматривал сестру и отвечал: «Выросла. А все-таки маленькая»…
Ольга незаметно перешла от отрочества к той трезвости помыслов и чувств, которая обычно приходит вместе с сединой. Была она хорошо сложена, высокая, с правильными чертами лица; такими на старых чайницах или портсигарах изображали боярышень. Одного не хватало ей, чтобы очаровывать, — внутреннего огня; глаза у нее были большие, светлые и неподвижные. Вероятно поэтому она многим казалась неумной, хотя не терялась в разговоре и быстро схватывала мысли собеседника. Жила она с матерью в маленькой комнате; квартира была коммунальная, и соседи попались недоброжелательные; не будь Ольги, они заклевали бы Нину Георгиевну, которая ночь не спала от обиды, услышав от соседки: «Интересно, откуда у вашей дочки заграничное платье? Может быть, за вашу стрекотню?..» Ольга умела отразить любое нападение. Когда мать вздыхала над грубостью нравов, она пожимала плечами: «Ругань меня мало трогает. Но электрического чайника ты им больше не давай, сейчас такого не купишь…»
Ольга работала в редакции одной ведомственной газеты. Службу она выбрала после долгих размышлений — ходила, расспрашивала, сравнивала. А работала превосходно, все были ею довольны.
Все, кроме матери… Но кто смог бы понять, чего хотелось Нине Георгиевне?.. Ведь не горя дочери. А смущало ее в Ольге именно отсутствие терзаний, глубокое благополучие. Никогда они не ссорились; все говорили о Нине Георгиевне, как о примерной матери, а об Ольге, как о нежной, заботливой дочери. Между ними была большая любовь и большая отчужденность.
Пытаясь понять Ольгу, Нина Георгиевна вспоминала свою молодость, но ключ не подходил к замку. Да и слишком разными они были — страстная, готовая к любой жертве, душевно хрупкая мать и уравновешенная Ольга, защищенная от ударов жизни если не равнодушием, то спокойствием. В двадцать лет Нина Георгиевна жаждала отдать жизнь за дело свободы, считала высокой честью отнести пачку прокламаций, выписывала в тетрадку цитаты из «Капитала» и стихи Некрасова. Как могла она понять Ольгу, которая мечтала о нарядном платье, а прочитав книгу, говорила: «интересно» или «скучно» и тотчас забывала прочитанное. Нина Георгиевна возражала себе: другое время, им не приходится бороться… Ольга не злая, она может и пожалеть и помочь, никогда не сделает ничего низкого, да и работает не только ради денег, сама говорит, если взялась, нужно сделать как следует… Почему же она обижается на дочь? Может быть, она окаменела, не хочет понять чужую молодость?
Ольга как-то попыталась объяснить Сергею, почему ей так трудно с матерью: «Она говорит, как в старых романах… Даже словарь у нее такой. Вчера она заговорила о литературе. Я, конечно, сохраняю абсолютное хладнокровие, а мама горячится: „Вдохновения нет“. Ну что можно на это ответить? Я сама невысокого мнения о многих книгах. Скажи, что не умеют писать или что тема неинтересная, но когда слышишь такие слова, пропадает охота говорить»… Сергей не понял сестры, а может быть, даже не слушал, что она говорит; но Ольга была права — она и мать разговаривали на различных языках.
— Тряпки — это Оле, — сказал Сергей.
— Вот и хорошо — к свадьбе… Ведь Олечка замуж выходит. Ты и не думал?.. За своего начальника…
Нина Георгиевна, улыбаясь, подвела Сергея к сестре. Он расцеловал Ольгу. Вот это сюрприз!.. Оля — и вдруг замуж!.. Ну да, это только он считал, что она — маленькая…
— Мама, почему ты мне не написала?
— Да я сама только третьего дня узнала. Оля не говорила…
Нина Георгиевна приготовила праздничный обед, убрала стол, купила цветы. Они пили мускат, улыбались. Сергей поглядел со стороны и подумал: хорошо, начинает все налаживаться!.. Лишь бы войны не было.