19
События разворачивались так быстро, что Лансье не успевал задуматься. Война, погасли огни, женщины плачут на вокзалах. Уехал Луи, плачет и Марселина. А газеты приносят дурные вести — немцы под Варшавой. Из-за поляков мы полезли в драку, а они и воевать не умеют! Где же польская Марна? Нет, это не французы!.. Лансье кипел. Он забыл про свои табакерки, а, поглядев на суданского козла, обругал себя: старый дурак, о чем я думал? — Ведь не сегодня завтра они бросят бомбу на «Корбей»… Знакомые не узнавали его, он стал раздражительным, затевал споры.
Когда Лежан зашел к нему, чтобы спросить о замене двух мобилизованных мастеров, Лансье вдруг взвизгнул:
— Значит, ваши друзья за Гитлера?
— Я думаю, что за Гитлера наши фашисты.
— А коммунисты? Французы воюют…
— Я не вижу, чтобы французы воевали. Воюют поляки… Французская армия делает все что угодно, только не воюет.
— Конокрад всегда может перекрасить коня. Я вас спрашиваю, как вы можете не отречься от московского пакта? Вы — француз, чорт возьми, или, может быть, вы татарин?
— Француз. Но не такой, как вы… Из другой Франции.
— Вы за Гитлера или против?
— Глупый вопрос! Мы против Гитлера и против французских фашистов.
— Слушайте, Лежан, такими разговорами вы дурачите мальчишек. Но мне пятьдесят четыре года… Я могу понять, что русские поступили неглупо. Это настоящие эгоисты. Но как можете вы, француз, их оправдывать? Ага, теперь вы молчите, не знаете, что сказать! Я вас спрашиваю по-дружески, может быть, мы по разные стороны баррикады, но ведь это французская баррикада, а не сибирская!
— Хорошо, я вам отвечу, только вряд ли мой ответ вам понравится. Зато каждый французский рабочий со мной согласится. Советский Союз для нас не утопия. Там могут быть свои недостатки, люди — это люди, но там осуществлено то, о чем мечтал мой дедушка, за что сражались федераты. Если Москва победит, значит, у нас будет родина, настоящая Франция. А погибнет Москва, и мы погибнем, придет Гитлер — немецкий или французский, это все равно. Вы говорите, что русские — эгоисты, а я вам отвечу, что от их судьбы зависит и судьба Франции.
— Уезжайте к вашим татарам, сударь! — Лансье не помнил себя. — Мы этого не простим! Мы не остановимся в Берлине, мы пойдем на Москву!..
— На вас трудно сердиться, господин Лансье, вы ничего не понимаете и не хотите понять, повторяете глупости из «Пари суар».
В коридоре Лежана остановил Миле:
— Анри, мне нужно с тобой поговорить. Ребята не все понимают тактику партии. Понимаешь, говорят ерунду, будто Тельман теперь вместе с Гитлером. Я отругиваюсь, но этого мало, понимаешь?..
Миле было двадцать два года, на вид ему трудно было дать больше семнадцати — худенький подросток; в нем клокотал восторг, что бы он ни делал — расклеивал листовки, или собирал на испанцев, или убеждал старого Жака, что с Блюмом нам не по пути.
— Фашисты — это фашисты, — ответил Лежан. — Так и говори. Тельмана они ни за что не выпустят. Если французы будут вправду воевать против Гитлера, русские помогут. Испанцам кто помогал?.. Правительство закрыло «Юма», а «Же сюи парту» преспокойно выходит — на немецкие деньги… Значит, они и не думают воевать против Гитлера. Воевать они будут, но против нас.
Миле потряс руку Лежана.
— Ясно. А то, понимаешь, тяжело… У меня старуха мать, так даже она пилит: «Как же вы с бошами?..» Я-то понимаю, что партия не может быть с Гитлером, так им и говорю… А нас, Анри, они не сломят… Знаешь, хотел бы я на одну минутку очутиться в Кремле, послушать, что сейчас Сталин говорит. Понимаешь?..
Под вечер к Лансье пришел Нивель.
— Простите, что без предупреждения… Но я счел своим долгом. Я узнал на службе, что Лежан в списках лиц, подлежащих задержанию. Я не стану обсуждать, правильно ли это, но я знаю, какую роль он играет в «Рош-энэ», и я не хотел, чтобы это вас застало врасплох…
Марселина возмущенно вскрикнула:
— Бог знает что — воюют против немцев, а в тюрьму сажают своих! Никогда не поверю, что Лежан — шпион. У него могут быть свои идеи, но он честнейший человек.
Нивель ответил:
— Я думаю, что никто не сомневается в личной порядочности господина Лежана. Дело в другом — совместимы ли его идеи с безопасностью Франции. Впрочем, не я решаю такие вопросы и не мне защищать политику Даладье. Я только хотел дружески предупредить вас…
Нивель вышел. Фонариком он осветил улицу и увидел Мадо. Она с ним не попрощалась и скрылась за углом. Она спешила: дорога каждая минута! Сейчас она вправе думать не о себе, не о своей бесцельной жизни. На один час ее существование оправдано…
Ей открыла дверь Жозет. И Мадо сразу поняла: слишком поздно — на полу валялись книги, одежда, подушки.
— Я думала, что успею предупредить…
Тогда Жозет ее порывисто обняла и поцеловала. Такой необычной была эта ласка, что на глазах у Мадо показались слезы.
— Они его увели в шесть часов. Я не успела прибрать.
Поль пожал Мадо руку:
— Спасибо, товарищ.
Когда Мадо вернулась домой, отец еще негодовал:
— Я уж не говорю, какой это удар для «Рош-энэ», на Лежане все держалось… Но это действительно честнейший человек. Я с ним вчера поспорил, погорячился… Все окончательно сошли с ума. Зачем они хотят озлобить рабочих? У нас нет единства. А немцы, те идут за Гитлером… Конечно, мы богаче, сильнее, но все-таки страшно. Страшно за Францию. А Лежана жаль…
Неожиданно для отца Мадо возразила:
— Жалеть его нечего, таким людям можно позавидовать… Они верят, им верят. А что мы? Всего боимся, во всем сомневаемся…
Она вспомнила, как Поль назвал ее «товарищем», и покраснела.
Нивель шел по длинному коридору префектуры и вдруг столкнулся с Лежаном, которого вели полицейские. Лежан насмешливо поздоровался:
— Вы, кажется, меня не узнаете, господин Нивель?
— Простите… Здесь темно… — И вдруг рассердившись, он добавил: — Вы видите, что сделали ваши русские?
— Русские еще спасут Францию.
С первого дня войны Нивель начал вести дневник; он хотел сохранить, если не для себя, то для других, переживания грозного времени. После встречи с Лежаном он записал:
«На фронте тишина. Продолжается война внутри. Арестовали Лежана. Я его встретил, это было очень неприятно. Конечно, я понимаю, что коммунисты поставили себя вне нации. Но это тяжело и безвыходно. Не знаю, кому нужна эта война, во всяком случае не нам, думаю — и не немцам. Впрочем, выбирать поздно, выбрал Гитлер, он пошел на все, даже на пакт с большевиками. Меня поражает его слепота, это азартный игрок, готовый бросить все на зеленое сукно — близких, родину, честь, чтобы, продувшись, застрелиться. Колода карт, бледный огарок свечи на рассвете и развалины — вот конец Европы. Вспоминаю беседу с Ширке, он говорил об органическом единстве западной цивилизации. Может быть, Ширке теперь мобилизован и стоит у нашей границы… Мы воюем именно за торжество западной цивилизации, за их Веймар против нацистско-коммунистической империи. Завтра подаю заявление, хочу, чтобы меня отправили на фронт. В блиндаже сейчас легче, чем в рабочем кабинете. Тоска. В Европе темно, как в этом городе. Темно и в сознании. Похищенная Персефона плачет в бомбоубежище, и нет у меня дара, чтобы перевести эти слезы на язык людей»…
Он хотел было лечь, но раздумал, шагал из угла в угол. Перед ним реяли, кружились слова, он их ловил, а они улетали. Одна строка торчала, как обломанная ветка. Потом мир, черный и пустой, зазвучал; Нивеля заполнили слова, звуки, щебет, вибрация. Он писал до утра, и ему казалось, что никогда он не писал так вдохновенно.
Вот и день… Он побрился, собрался уходить, хотел прочитать написанное, и что-то его удерживало; все же прочитал. Как плохо, натянуто! Ни звучания, ни сердца… Вероятно, сейчас нельзя писать стихи. Он скомкал тонкие листочки и вдруг вспомнил усмешку Лежана в полутемном коридоре префектуры. Он поморщился от вспышки гнева. Теперь нужно воевать, вот что, мы вас победим, господин Лежан!