20

Заседание было бурным. Против проекта Сергея выступил Бельчев, утверждая, во-первых, что «товарищ Влахов не реалист и преувеличивает возможности стандартного строительства частей», во-вторых, что он «барахтается в болоте старых формул и оттирает местные ресурсы», наконец, что «бесконечно прав товарищ Григорьев». Бельчев говорил горячо и верил в то, что говорит, хотя вчера он соглашался с Сергеем. Переубедило его выступление Григорьева. Так бывало всегда: стоило кому-нибудь, занимавшему более высокое положение, сказать слово, как Бельчев вполне искренно забывал, что говорил за день или за час до того. Он не понимал Сергея: если Григорьев сказал, значит, это так… Сергей, однако, упорствовал. Решили еще раз рассмотреть предложенный им проект. Сергей в душе обругал Бельчева; итогами заседания он остался доволен.

Был яркий закат октября. На бульваре играли дети. Гуляли парочки. Женщина в пестром платочке говорила красноармейцу: «А какие рюмочки я достала! Тонюсенькие…» Воздух был свежим и звонким, небо едва окрашенным. Сергей подумал: счастье, что мы не воюем!.. Он захотел представить себе Париж затемненным и не мог — в памяти вставали огни веселья.

А Мадо?.. Что с ней? Почувствовав острый приступ тоски, он грузно опустился на пустую скамейку, закрыл глаза. Мадо шла навстречу в зеленом платье и улыбалась… Никогда больше он ее не увидит! Даже письма не получит… Между ними война. Париж исчез, закрыт, как туманом, телеграммами, декларациями, сводками. Где теперь Мадо?.. Это правда — с судьбой не сыграешь в прятки…

Порой Сергею казалось, что он начинает забывать Мадо, и тогда он испытывал не облегчение, а ужас, как будто терял себя; потом печаль возвращалась, и он успокаивался. Он был неправ, обвиняя себя в легкомыслии: он мог радоваться, даже веселиться, но в глубине его сердца жила Мадо.

Он окунулся с головой в московскую жизнь; его волновала здесь каждая мелочь. Сидя на скамье бульвара, он продолжал спорить с Бельчевым. Почему нельзя наладить стандартное производство?.. Григорьев — хороший работник, но он может ошибаться. А Бельчев повторяет, как попугай… Здесь в прошлом году был жалкий домишко, а вот что построили. Москва похорошела. На Западе не верят, что мы научились строить. Они ничему не верят. Хотели подставить нас под удар. Чем они заслонятся от немцев? Зонтиком Чемберлена? Они не Гитлера хотят повалить — нас. Достаточно послушать Нивеля… Нам бы только выиграть несколько лет… Григорьев судит по шаблону. Какая-то кустарщина… Конечно, немцы — это сила, но теперь легче — границу отодвинули…

Он вспомнил поля Польши. Там пепел, кровь… Что будет с Парижем? Скамейка под каштаном… Нет, Мадо не отделить от Парижа!.. Разве мог бы он сидеть с ней на этой скамейке? Никогда!..

Рядом теперь сидели две девушки, крепкие, загорелые; одна, смеясь, рассказывала: «Он, как увидел, сразу тон изменил»… Сергей улыбнулся. Девушки ушли. Та, что смеялась, похожа на Олю… Ольга хорошая, только еще маленькая, у нее и практичность детская. Маме нужно лечиться, она очень плохо выглядит… Как Вася съездил?..

Сергей посмотрел на часы, заторопился и, как мальчишка, вскочил в трамвай.

Лабазовы справляли и свадьбу и новоселье. Ольга настояла, чтобы дождались Васи — он был в командировке. Кроме родных, она позвала свою школьную подругу Наташу Крылову. Лабазов пригласил двух работников редакции: секретаря Петю Дроздова и специалиста по иностранной политике шестидесятилетнего Замкова.

Хозяин прежде всего показал гостям квартиру, была она невелика — две комнаты, но Семен Иванович обстоятельно знакомил с каждой деталью; возле уборной он полушопотом сказал: «Там принадлежность».

Лабазову было тридцать два года; тучный, с нездоровым цветом лица, он выглядел старше, казался всегда заспанным, его маленькие глаза оживлялись только, когда он думал, что кого-нибудь перехитрил. Редактором его назначили два года назад, до того он работал в профсоюзной организации. Газету он не любил, но рвения не жалел и ночью раз десять перечитывал полосу, всегда находя что-нибудь, по его словам, «сомнительное». Стоило ему увидеть свежее сравнение или незатасканный эпитет, как он судорожно хватался за красный карандаш. Он говорил сотрудникам: «Фокус в одном — не ошибиться», а Ольге признался: «Кажется, все хорошо, и вдруг… Легче блоху поймать в поле!» Положением своим он был удовлетворен и посмеивался над Петей Дроздовым, который всегда старался выскочить вперед: «Вот наградят тебя… подзатыльником!»

Маленькая квартира, заставленная вещами, походила на комиссионный магазин. Семен Иванович с гордостью показал гостям и радиолу, и кровати из красного дерева, и кушетку с десятком атласных подушечек, и бронзовые часы, изображавшие земной шар.

Сергей сказал сестре:

— Вазочек сколько! А я, как бегемот в посудной лавке…

Ольга засмеялась:

— Ничего, если разобьешь. Только стаканов не бей, у меня мало…

— Прежде и у меня ничего не было, — сказал Семен Иванович, — но время такое — теперь все обзаводятся — становление.

Обычно молчаливый Вася вдруг высказался и, как нашла Нина Георгиевна, бестактно:

— А я барахло терпеть не могу, без него куда свободнее.

Ужин был роскошным: кулебяка, крабы, винегрет, лососина, того девственного тона, который как нельзя лучше подходит к свадьбе, поросенок, украшенный бумажной розой; потом торт, такой розовый, что перед ним поблекли и лососина и роза на поросенке; водка, настоенная и чистая, четыре сорта вина, шампанское. Семен Иванович ел много, поспешно, но как-то безразлично, казалось, он выполняет обязанность. Зато Ольга кушала медленно, смакуя каждый кусок, так что, глядя на нее, Петя, уже сытый и полупьяный, не выдержал и после торта вернулся к поросенку. Замков не замечал яств, как будто он обедал в столовой. Вася, выпив, оживился, рассказал сидевшей рядом с ним Наташе, как он был в цирке на сеансе гипнотизера, который клялся, что видит людей насквозь; кто-то стащил у гипнотизера часы, тот вопил: «Где же милиция?», а из публики отвечали: «Если видишь насквозь, зачем тебе милиция?» Наташа смеялась так заразительно, что рассмеялись все, даже Замков, хотя никто не слышал истории с гипнотизером.

Сергея заставили рассказать про Париж; слушали его внимательно и отчужденно, как если бы он рассказывал о нравах средневековья или о звездных скоплениях. Только Нина Георгиевна волновалась: она хотела понять, что приключилось с Сергеем в Париже. Замков вытащил записную книжку и спросил:

— На кого теперь ставит крупный финансовый капитал?

А Наташу развеселило, что в Париже на террасах кафе зимой стоят печки; смеясь, она повторяла: «Улицу топят, ну и чудаки!»

Вася спросил, много ли строили в Париже перед войной; он был архитектором и бредил городами будущего — белыми, зелеными, тихими. Потом он сказал:

— Минск узнать нельзя, большой европейский город…

Все оживились. И Сергей почувствовал, что Минск, в котором он никогда не был, интересует его больше, чем Париж. Одно было сном, пусть и прекрасным, другое — жизнью, как бас коренастого Васи, как смех Наташи, как скрипучий голос Замкова. Ведь от домов Минска, от его проекта — Григорьев все-таки ошибается! — от тысячи других деталей зависит судьба каждого из сидящих за этим столом.

Вася упомянул о школах, и разговор перешел с архитектуры на воспитание.

— Распустили детишек, — заявил Лабазов. — Меня папаша порол, и вреда от этого не было.

Нина Георгиевна возмутилась:

— Так можно дойти и до «Домостроя»! Нужно, чтобы педагоги были чуткими, им не хватает культуры, а ребенок — деревце, его легко сломить…

Семен Иванович открыл радио:

— Послушаем, что на свете делается…

Диктор сообщил о митинге в Барановичах, потом о тыкве небывалого веса; говорил он с таким пафосом, что казалось, будто эту тыкву вырастил он и тем спас человечество… «Переходим к сообщениям из-за границы…» И диктор стал подсчитывать, сколько брутто-тонн потопили за день немцы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: