Такой была Валя. Мечтала она стать актрисой, а таланта не оказалось, только та высокая настроенность, которая принуждает жить искусством. Однажды с ней разговорился старый режиссер; он почувствовал нежность к этой трогательной и, как ему казалось, глупой девушке: «Выберите другое занятие. Что вам кино?.. — Это — искусство для тех, кто смотрит, еще для сотни-другой избранных. Для вас это будет просто тяжелой работой. Будете весь день мерзнуть или потеть, потом снимут в толпе и никто вас не заметит. А повезет — лет через десять дадут роль, — вы покажете поросенка председателю райсовета и многозначительно произнесете: „В Москву пошлем. На выставку“… Вот и все… Зачем вам это? Глаза испортите, да и себя испортите»… Валя от этих слов загрустила, но с мечтой не рассталась: у муз она готова была служить и судомойкой.
Ей было двадцать шесть лет, а жизнь ее оставалась туманной, как рассвет. Готовая обежать весь город, чтобы помочь подруге, она была неспособна что-либо сделать для себя, недаром мать называла ее «сонной». Глядя на Валю, доктор Крылов удивлялся: эта девушка казалась то некрасивой, то очаровательной, то живой и веселой, то отсутствующей.
Лето Валя провела в Киеве; радовалась, что увидит друзей из «Пиквикского клуба» — ее измучило одиночество. Мать закормила Валю. Отец робко спрашивал: «Как они в Москве говорят — выйдет из тебя что-нибудь?..» Валя в ответ молчала.
Раю она не узнала — капризная, растерянная, недоверчивая. Осип все еще был на Печоре, и Рая сказала Вале: «Ясно, что забыл… Я больше его не жду». Зину Валя не разыскала: со старой квартиры она съехала, никто толком не знал, где она. Галочка каждый вечер прибегала к Вале, расспрашивала про Москву, про Красную площадь, про театры. Но Валя, как все, относилась к Галочке снисходительно: хохотуша…
В один из первых киевских дней Валя пошла к Боре. Открыла дверь Вера Платоновна:
— Нет его, милая, услали. Город Тарнополь…
Она вытерла фартуком глаза, потом засуетилась:
— Садись! Вот какая стала, московская… Хорошо тебе там?
И Валя не выдержала — расплакалась. Вере Платоновне она доверила то, что не могла сказать матери:
— Бездарная я. Ничего из меня не выйдет…
— Зачем такое говоришь? «Не выйдет»… Человек из тебя выйдет. А без муки ничего не дается. Погоди, чай будем пить, все расскажешь…
Перед отъездом в Москву Валя каталась на лодке. Что-то екнуло в груди — берег был белым, зеленым, золотым, встало отрочество с его мечтаниями. Может, остаться? Здесь Рая, Галочка, вернется Боря… Можно пожаловаться Вере Платоновне… А главное — Киев! Кто здесь вырос, не будет счастлив в другом городе… Но было это минутной слабостью: в Москве институт, искусство. И Валя вернулась в Москву.
К Сергею она привязалась страстно, самозабвенно; после второй или третьей встречи знала, что любит его. Прежде она отгоняла призрак любви, люди, которые пытались за нею ухаживать, казались ей мелкими, пошлыми. Она боялась беглой нежности, как иные боятся пригубить стакан с вином — вдруг потеряю голову? Лучше быть одинокой. И разве это — любовь?.. Такие люди не могут глубоко чувствовать, для них любовь — забава. Чем же обольстил ее Сергей? Ведь не был он ни актером, ни поэтом. Может быть, мягкими серыми глазами на смуглом лице, порывистостью движений? Или тем, как вдохновенно рассказывал о вещах, которые прежде казались Вале скучными? Или просто так случилось — пришла наконец любовь?.. Встречи с Сергеем заполнили ее жизнь; теперь, просыпаясь, она знала, зачем день, с нею разговаривали номера трамваев, ее сводила с ума часовая стрелка.
Настала весна; и в ветреный солнечный день Москва зашумела; отовсюду капало, в переулках бурлили потоки, с крыш скидывали снег; ожили шаги на высохших сразу тротуарах; люди громко смеялись. Продавали мимозы, они больше не зябли, не ежились, были счастливыми и пушистыми. Счастливыми и пушистыми были глаза Вали, когда она пришла к Сергею. Уже смеркалось, и в комнате жили сумерки, они все меняли, из шкафа делали дерево, из коврика — лужайку; студентку Валю они припудрили, растрепали, пустили белладонну в глаза, и она глядела на Сергея огромными зрачками судьбы.
Ей было тревожно и радостно.
— Ничего из меня не выйдет. Хотела быть актрисой… Да мало что хочется!.. Для этого нужно родиться другой.
— Нужно много жить — в одну жизнь прожить сто, больше…
— Лермонтов умер совсем молодым… Как он успел? Может быть, он не чувствовал, а предчувствовал?..
— Это странное состояние, когда предчувствуешь… Вы знаете, Валя…
— Нет, не знаю! Только не говорите!..
— Сегодня в Москве, как на море перед бурей.
— Я не видала моря… Но это правда… Сережа!..
Она ему отдала себя, свои еще неопытные губы, скрытую страсть, что долго хоронится, молчит, а прорвется — и такая в ней сила, такая тяжесть, что глаза тускнеют, пропадает дыхание. Валя сразу, как в сказке, стала женщиной, мудрой каждым движением своего тела, капризной и послушной, нежной, сумасшедшей, уж не той Валей, которая в стеснении думала, может ли она пойти к Сергею, — искушенной, понимающей. Она чувствовала за спиной Сергея годы, его былые увлечения, мужское непостоянство, мысли о другом, — может быть, о Париже или о мостах, или о звездах, все равно, только не о ней. Он — рядом, он еще порывисто дышит, не попадая в привычный ритм, еще принадлежит ей, всклокоченный, горячий, слабый, — такой не выйдет на улицу, даже не заговорит; но стрелка, ведь есть часовая стрелка!.. Вот и я схожу с ума, как Рая!.. Нет, не нужно думать, строить планы, проверять!
И Валя снова обнимала Сергея, находила его губы. Когда он зажег свет, он изумился — никогда прежде он не видел ее такою, лицо стало прекрасным от счастья. Иногда вода глубокой реки бывает особенно прозрачной, и человек на лодке, припав к глади, видит дно; так можно в минуты большого и полного счастья увидеть душу любимой. А Валя, очнувшись, закричала:
— Ты сошел с ума! Погаси свет!
Сложными путями движется жизнь в часы острых чувствований. Почему чужая тень прошла украдкой по этой темной комнате? Листва аллеи, серая рябь далекой реки, запах роз и бензина, мастерская, заваленная холстами… Сергей вспомнил все; еще горячий от объятий, усомнился, упрекнул себя в легкомыслии. Он ничего не сказал, но настолько все было обнажено в Вале, что она почувствовала, как он отделяется от нее, не спросила, не стала укорять или упрашивать.
— Ты меня не любишь ни чуточки. Но это все равно… Я такая счастливая, такая счастливая…
И с поцелуями смешивалась соль слез.
Живая победила: теперь, когда Валя думала, что Сергей далеко, он был с нею, побежден, предан ей, целовал ее слабые руки, говорил:
— Неправда! Люблю! И сразу полюбил… Еще осенью, когда встретил у Наташи…
— Мне тогда Дмитрий Алексеевич гадал. Нагадал про тебя… Сережа, я такая счастливая, что мне стыдно! Я тебя прошу, не гляди на меня, я тебя умоляю!..
И она смеялась. Она начала говорить о лете — они вдвоем у моря, конечно у моря, ведь она никогда не видала моря!.. Она вспомнила, как Сергей сказал про бурю, и стало снова тревожно.
— Сережа, мы ведь не расстанемся?
— Нет.
— Это правда?
— Ну, конечно.
— А войны не будет?
— Нет.
Он ответил искренно. Почему? Ведь Мадо он говорил другое, знал, что войны не избежать. Но сейчас он верил, что все обойдется, — так хотелось ему счастья, не мечты, не Парижа, похожего на призрак, не Мадо, которая бродила по аллее Булонского леса, среди золота и пепла, нет, обыкновенного счастья, теплого, своего, как сад утром, как детство. Глядя на помятое платье Вали, он смутно подумал — ситцевого счастья… Он не мог себе представить войну — бессмыслица, страшные слова, барахтающиеся в эфире… А щека Вали, ее грудь, руки — это и есть счастье.