Больше о Руа не говорили. Но Лансье продолжал о нем думать. Будущий компаньон явно не пришелся по вкусу, гостей он разогнал за час до положенного. Действительно, пошляк… Но что тут поделаешь?.. Компаньонов выбирают, когда есть выбор. Может быть, рассказать про все Марселине? Она скажет: «Продай Желинот», а если уж Марселина что-нибудь скажет, она поставит на своем. Все разрешится очень просто. Разве обязательно иметь свое поместье? Можно летом поехать в Нормандию. Да, но это значит ограбить Марселину, лишить детей наследства. «Рош-энэ» может лопнуть. А недвижимость — это недвижимость. Зачем поддаваться минутной слабости? Пошляк? Что из того? Можно не знаться домами. На работе все пошляки. Зато останется «Желинот»… Он с первого слова оценил этого русского. И все хорошо кончилось, даже Нивель признал, что Влахов производит выгодное впечатление. А пулярдка Нивеля потрясла… Удивительный рецепт! И, забыв про Гастона Руа, Лансье сказал Марселине:
— Обед, кажется, удался?
Марселина улыбнулась грустной улыбкой, которая всегда придавала ей очарование; она вспомнила, как молодой Морис с такой же наивной гордостью спрашивал: «Поэма, кажется, удалась?»
Лансье подошел к Мадо:
— Тебе не понравился русский? По-моему, он мил и хорошо держится…
— Не нахожу. Я, кажется, не встречала такого самодовольства. Упоен своими Джульеттами…
— Напротив, он очень сдержанно говорил. Но почему ты так горячишься?
— И не думаю… В конечном счете мне это безразлично — Влахов или Руа — твои деловые знакомства.
Я пойду спать — разболелась голова…
3
Среди пестрых гостей «Корбей» Сергей и Анна сразу почувствовали обоюдную симпатию: так встречаются в открытом море два корабля, идущие под одним флагом. Они понимали друг друга с полуслова, и, однако, им трудно было друг друга понять, настолько различной была их жизнь.
Шофер такси остановился, спросил, куда повернуть: это было на площади Фальгиер, неподалеку от маленькой гостиницы, где жила Анна. Она сказала:
— Если вы не устали, мы можем посидеть…
Они зашли в маленькое кафе, посещаемое только обитателями соседних улиц, с неизменной в таких заведениях толстой усатой хозяйкой, с котом на конторке и с двумя чудаками, готовыми до полуночи спорить, где лучше клюет рыба — на Сене или на Марне, и какая водка ароматичней — бургундская или савойская.
Сначала Сергей и Анна говорили несвязно, каждый о своем; путались московское метро и парижские демонстрации, сельскохозяйственная выставка и террор в Праге. Потом Анна начала рассказывать про Испанию:
— В нашей бригаде был замечательный болгарин. Когда окружили, он вывел нас к морю. Хорошо пел… Немцы были, французы, югославы, чехи, венгры. Когда шли в бой, пели «Интернационал» на десяти языках, разве не замечательно? Иногда Испания мне кажется эпилогом…
— Почему? Это — пролог.
— Там было похоже на старое — на рассказы о революциях в прошлом веке. Наивности было много, чистоты, ну и глупости тоже. Может ли такое повториться?
— Нет. Будет суше, серьезнее.
— Один ваш часто мне говорил, что борьба неравная, романтики мало. А все-таки сколько держалась Испания! Значит, дело не только в технике… Я не знаю его имени, мы его называли просто «русо»… Он нас ругал за романтизм, а он сам был романтиком. Испанию он полюбил именно за чистоту сердца…
— Я мечтал попасть туда… У меня был товарищ по институту, он там погиб…
— Мы нашего «русо» похоронили под оливой, а памятника не поставили, чтобы те не надругались. Я знаю, где могила. Если вернемся… Но не верится…
— Вернемся! Только другим путем. Через Берлин.
— Как хорошо, что вы это говорите! Здесь все слишком грустно… Люди боятся Гитлера. А Германия — это страшная сила. Я знаю, как они готовятся… Они должны напасть на Советский Союз — без этого им не удержаться.
— Наша сила в том, что мы это знаем. Возьмите меня — я ведь с детства слышал одно: «Это неизбежно»… Вначале говорили «окружение», потом пришел фашизм, как магнит притянул к себе всех наших врагов. И мы знаем, что от схватки не уйти. Когда я был мальчишкой, помню — мы смотрели с надеждой на Запад. Думали о революции…
— И разуверились?..
— Нет… Но, поймите, история петляет. Это на десятки лет… Теперь мы должны надеяться прежде всего на себя.
— На что же нам надеяться?
— На себя. И на нас.
— Когда я сидела в концлагере, я много думала о Москве, старалась представить, как там живут… Трудно… В журналах русские девушки всегда улыбаются…
— Они улыбаются, и хорошо улыбаются. Только реже, чем им хотелось бы… — Сергей рассмеялся, — и реже, чем хотелось бы мне. У нас трудная жизнь. Кажется, мы так и состаримся — на лесах, а уютной квартиры не увидим. Не подумайте, что я жалуюсь, я этой известки не променяю ни на что. Мы сложнее, чем о нас думают. Ад и рай — это у Диккенса. А у нас — жизнь, все вперемежку…
— Я встретила как-то одного товарища из Москвы, я тогда только приехала из Аржелеса. Вы ведь читали про Аржелес? Там каждый день умирали… Он меня расспрашивал об Испании, я рассказывала, а потом он начал спрашивать, где лучше купить отрез, в «Лаффайет» или «Прэнтан», какой марки чулки. Я здесь чего-то не понимаю…
— А я понимаю. Не бойтесь, я вас не буду спрашивать, где купить чулки, жены у меня нет, да я и не люблю ходить по магазинам. Сейчас я вам объясню… Здесь таким людям, как вы, трудно — они борются, сидят в тюрьмах, гибнут, а костюмы для них не такая уж проблема… Думали ли вы о том, какими лишениями оплачены наши заводы? Понятно, что такой попал в магазин, и у него глаза разбегаются, жена молодая, хочется ей приодеться… Здесь нечем восхищаться, но и осуждать это нельзя. Он у вас спрашивал про чулки, а придется — сядет в танк и погибнет как герой. Все это очень сложно… Я, например, когда читаю, что у нас изготовлено столько-то пар чулок, радуюсь, как победе. А что мне чулки? Но это — наше…
— Как я вам завидую! У вас есть свой народ.
— Народ есть и у вас.
— Не знаю… Вы говорили о сложности, а у вас все просто. Вы можете радоваться тому, что у вас свои чулки. Я смотрю на каждого советского, как на учителя: он больше знает, больше может. Но в чувствах другое… Когда вы говорите, мне кажется, что я старуха, которая прожила долгую и страшную жизнь. Для меня все сложнее… Забудьте на минуту про свое, постарайтесь понять… Это совсем другой мир. Я была замужем за евреем, то есть Генрих всегда считал себя немцем, друзья у него были немцы, женился на немке — я дочь пастора, работал, как все, он был химиком. Он давно увлекался политикой, а за год до Гитлера стал коммунистом. Как раз тогда мы познакомились. Была я совсем девчонкой. Не удивляйтесь, мне теперь всего двадцать пять… Не знаю, как любят другие, то есть знаю из книг, но я его любила так, что вечером боялась уснуть — вдруг утром не увижу? Мы провели с ним две недели в деревне возле Штуттгарта. Тогда я поняла, что такое счастье… Потом — Гитлер. Ко мне пришли, предложили отказаться от мужа, говорили: «дочь таких почтенных родителей», я им улыбалась, потому что муж был тогда у моей матери, она его прятала. Мы должны были скрываться. Генрих работал в Гамбурге, там еще держалась подпольная организация. Ужасно было, как некоторые изменились, встречаешь, а он уже говорит другое. У меня были чужие документы. Виделись мы с мужем редко, на людях. А в августе тридцать четвертого его забрали. Они его мучили восемь дней, хотели, чтобы он назвал товарищей. Я знала, что его пытают, — там был один штурмовик, он мне сказал: «Я вас не выдам, потому что уважаю вашего отца. А про мужа забудьте, мы из него приготовим иудейскую ветчину»… Его звали Генрих, как мужа… Я думала, что сойду с ума, на себе чувствовала все пытки. Генрих не сказал… Они его отправили полумертвого в Дахау. Я почему-то еще надеялась, мечтала о побеге, а его уже не было в живых. В Испании мне было легче с испанцами или с французами, немцев я избегала. Это страшно, потому что немцы там были замечательные, такие же, как муж, может быть, его друзья. Вы меня не поймете, а объяснить я не умею. Будет война. Понимаете ли вы, что это означает для меня? Для вас все ясно. А я и ненавижу Германию, и люблю ее. Мама умерла, отец там, но я боюсь спросить, что с ним, даже не того боюсь, что арестовали, конечно, могли арестовать, боюсь — вдруг он поверил Гитлеру? Тогда и отца нет… Я отвыкла говорить по-немецки, недавно услышала, как выступал Гитлер, и мне язык показался отвратительным. А ведь на этом языке я слышала самое хорошее, что можно услышать в жизни… Ну, а та деревушка, где я была с Генрихом? Обыкновенная немецкая деревушка, липы, зеленые кислые яблоки, мальчишки в клеёнчатых картузиках, старики возле кегельбана… Разве я могу хотеть, чтобы все это погибло?.. Я убегала в Испании от товарищей-немцев, но когда одного из них убивали, сердце разрывалось, ведь они все-таки свои, и так же мучились, как я! Я с вами говорю и вдруг думаю — если немцы с Гитлером, вы должны ненавидеть всех немцев, и язык, и ту деревушку, все, все… Такая тоска, такое одиночество…