Ричард Олдингтон

Не в своем уме

Вряд ли кто-нибудь удивится, узнав, что в городишке под названием Карчестер поднялся целый скандал, когда у заведующего пансионом карчестерской школы сбежала жена, да еще с молодым человеком, у которого за душой ни гроша. Сплетни, более или менее сдобренные злорадством, скрытым под личиной благочестивого возмущения, спокон веку составляют неизменную отраду рода человеческого, но те, кто живет в столицах, вряд ли могут представить себе, с какой быстротой такие новости распространяются в маленьком городишке вроде Карчестера. Им не понять, с каким жадным восторгом ловят эти новости здешние жители и сколь устрашающе высоконравственными спешат они по этому случаю себя показать. Разумеется, люди в провинциальных городках такие же, как и всюду, только они вынуждены заметать свои следы, а потому, желая отвести глаза другим, травят тех, кому совесть не позволяет притворяться и кривить душой, и проделывают это с лицемерием, столь огромным, что лишь оно одно может дать представление о бесконечности. Надо пожить в провинциальном городишке, чтобы почувствовать, какой там стоит гнилой, душный смрад.

Карчестерцы очень сокрушались, что у них в городе нет кафедрального собора, который мог бы у них быть, не вздумай они в порыве праведного негодования разрушить в шестнадцатом столетии один из красивейших монастырей Англии. Зато вместо кафедрального собора у них была школа, весьма аристократическая по духу, – купеческих сынков туда принимали лишь в том случае, если папашам их было пожаловано дворянство. Школа, можно сказать, кормила город, и она же относилась к городу с тем наглым и оскорбительным презрением, какое почему-то так нравится английским торговцам. Вообразите же себе, что тут поднялось, когда Эвелин Констебл, дочь местных аристократов и жена одного из школьных учителей, убежала с молодым нищим художником по имени Роналд Крэнтон. Это случилось в мае тысяча девятьсот одиннадцатого года. И Карчестер, в праведном гневе вопрошавший, к чему идет мир, раз такие ужасные проступки не вызывают кары божией, ничуть поэтому не был удивлен, когда мир пришел к августовским событиям четырнадцатого года.

Мистер Артур Констебл, совмещавший в своей солидной и почтенной особе мужа, заведующего школьным пансионом и церковного старосту, был сражен безутешным горем. По крайней мере так он говорил. Это был коротенький, надутый человечек с большими растрепанными усами и изысканным выговором. Все, удостоенные личного общения с мистером Констеблом, испытывали такое чувство, будто перед ними с изысканнейшим достоинством выступали облеченные в плоть и кровь сами Тридцать Девять Догматов.[1] Воспитанники пансиона Констебла отличались благородным поведением; многие из них, став взрослыми, свято блюли традиции пансиона на Магдалене, Капри или в Таормине.

Что до безутешного горя, то тут мнения могут быть различны. Во всяком случае, Артур Констебл был accablé,[2] совершенно разбит и уничтожен. Ибо возникала серьезная опасность, что из-за этого скандала он вынужден будет оставить службу. Такова оздоровляющая сила Общественного Мнения.

Была, однако, сделана героическая попытка предотвратить скандал. Викарий храма Святой Марии – самой изысканной и аристократичной церкви Карчестера, – предупредив о своем приходе заранее, нанес визит этому столь выдающемуся и столь тяжко пострадавшему члену своей паствы, дабы принести ему духовное утешение и выяснить, нельзя ли чего предпринять. Это произошло назавтра после отъезда Эвелин, и только избранные среди местной аристократии знали о случившемся. Гость с достоинством прошествовал через школьный двор. Был он крупный рябой мужчина, из тех, что вынуждены бриться дважды в день. Большой ценитель всего поэтичного в природе, он не без удовольствия заметил и грачей, галдевших на высоких вязах, и должное количество галок «а школьной часовне, и ту атмосферу утонченности, которую создают кирпичные стены в псевдоелизаветинском стиле.

Артура Констебла он нашел в кабинете – просторной, мрачноватой комнате, где пахло политурой и было наставлено столько громоздкой мебели, что просто страшно делалось за мировые запасы красного дерева. Стены были увешаны групповыми фотографиями и портретами бывших учеников пансиона, принявших духовный сан. Мистер Констебл сидел в унылой позе человека, охваченного беспросветным отчаянием, свесив голову на грудь и бессильно уронив руки на подлокотники глубокого кожаного кресла. Он привстал было навстречу гостю, но викарий усадил его обратно в кресло, задержав его правую руку в дружеском пожатии, и заговорил умиротворяющим хрипловатым голосом, каким он привык обращаться к бедным, сирым и немощным:

– Сидите, сидите, дорогой друг! Такое несчастье, такое ужасное несчастье… Но вы не должны поддаваться отчаянию.

Мистер Констебл прикрыл глаза рукой, а викарий пододвинул себе стул и сел, легонько похлопывая страдальца по плечу. Он уже дважды откашливался, все не решаясь начать заранее приготовленную маленькую проповедь, как вдруг Констебл судорожно выпрямился в своем кресле:

– Подумать только, какой позор! Я – несчастный, погибший человек, Трогмортон. Несчастный и погибший!

– Ну, ну, не давайте воли своему горю. Для вас ничего позорного здесь нет – я говорю вам это как человек светский, а не только как духовное лицо. Может быть, это и позор, только позор для… другой стороны!

– Но поймите мое положение. Такой скандал не может не повредить престижу школы. У меня не хватило еще духу написать попечителям, но я сознаю, что должен уйти со службы.

– Уйти? Вздор! Разумеется, вы не должны уходить. Ведь это выглядело бы так, будто вы признаете за собой какую-то вину.

– Да, но как на это посмотрит директор?

– Я был у него сегодня. Он просил меня выразить вам свое сочувствие и сказал, что хочет вас видеть. Уверяю вас, он очень огорчится, даже рассердится, если вы заговорите об уходе.

Артур Констебл испустил глубокий вздох и откинулся на спинку кресла. Викарий продолжал:

– Об уходе вам и говорить нечего. Ведь это не ваш грех, вы сами безвинно пострадали. Но… так ли уж это все непоправимо? Она совершила неразумный поступок, глупость, м-м-м, преступление, но… не следует забывать о милосердии. Это одна из заповедей господа нашего. Если б вы нашли в себе силы простить и… э-э-э… немедленно вернуть ее, скандал был бы предотвращен и… э-э-э… собственно говоря, все бы обошлось.

Мистер Констебл сокрушенно покачал головой и вытащил из кармана смятый листок бумаги. Викарий водрузил на нос очки, внушительно нахмурил брови и прочел:

Карчестерская школа,

11 мая 1911 года

Дорогой Артур!

Знай, что я покидаю тебя навсегда и уезжаю с Роналдом Крэнтоном, которого я люблю. Лучше всего нам было бы развестись, но ты, разумеется, на это не согласишься.

Понимаю, что ты будешь сердиться на меня, что за собой ты вины все равно не найдешь, зато меня станешь упрекать во многом. Но я понимаю также, что для меня иного пути нет, что только так я смогу обрести свободу и счастье. Я три месяца была любовницей Роналда, и даже в эти короткие мгновения – урывками, с оглядкой – изведала несравненно больше счастья, чем за всю свою жизнь. Не воображай, что я к тебе когда-нибудь вернусь. Даже если бы Роналд оставил меня, я все равно скорее умерла бы, чем вернулась к тебе.

Я могла бы сказать тебе еще многое, но я иду навстречу любви и счастью, а счастливым людям не до мелких счетов и обид. Для меня вырваться отсюда – все равно что для школьника уехать домой на чудесные праздники, которым конца не будет.

Прости, если я причиняю тебе боль, но мне, право же, было с тобой плохо. Надеюсь все-таки, что ты будешь счастлив.

Эвелин.

Викарий медленно положил письмо себе на колено, снял очки и произнес внушительно:

– Констебл! Это страшный, бесчеловечный документ, В здравом рассудке такое не напишешь. Я теперь убежден, что ваша жена не в своем уме. Так я всем и скажу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: