За это будущий «гений человечества» получил «страшное» наказание: был выслан под надзор полиции в родовое имение своей матушки, в деревню Кокушкино, позже переименованную в Ленино-Кокушкино, неподалеку от Казани. Надзор заключался в том, что изредка к нему приходил местный урядник, олицетворявший собой, видимо, всю репрессивную машину царского самодержавия, и они-с соизволяли попивать чаёк-с с юным «врагом Отечества», беседуя за жизнь. К тому же Володе в милой уютной деревушке, в отличие от беспокойного губернского центра, уже никто не мешал в беседке, в тени деревьев около речки Ушни изучать «Капитал» Маркса.
А произойди всё это не при царе-батюшке, а после Октябрьской революции и Гражданской войны, случившихся в нашей истории не без активного участия Владимира Ильича? Интересно, родной брат террориста Александра Ульянова был бы также гуманно наказан за своё бузотёрство в университете? Вероятнее всего, след Володи затерялся бы в колымских лагерях. А если бы старший брат был обвинён в покушении на товарища Сталина, то младшего наверняка бы поставили к стенке и без «исторической сходки»! Вот ведь какая диалектика…
Но вернёмся в пору моего студенчества. Факт кратковременной «засветки» Владимира Ильича в Казанском университете наложил мощнейший отпечаток на всю дальнейшую историю учебного заведения. О том, что нам выпала великая честь учиться в Ленинском университете, твердили кругом денно и нощно, особенно на первом курсе. Дореволюционное существование университета и какие-то непонятные научные достижения в этот реакционный до мозга костей период порой казались нонсенсом, солнце над ним взошло только после учебы Володи Ульянова, и исключительно после Великой Октябрьской Социалистической Революции. Преподавательский состав университета до революции – почти сплошь ретрограды-реакционеры, один ректор Магницкий чего стоил, татар на учёбу почти не брали. Да и Лев Толстой учёбу здесь бросил! Даже Евгений Евтушенко в поэме «Казанский университет» сумел разглядеть у студенток-комсомолок «глаза народоволок», «обласкав» их при этом ныне дико звучащей аллегорией, как дочерей «наивных террористских бомб».
На мастерски выкованных дореволюционных воротах во двор университета со стороны улицы Ленина (ныне Кремлевской) у флигеля, где жил когда-то Лобачевский, кто-то очень бдительный потрудился убрать перемычку у буквы И в выкованной аббревиатуре славянских букв КИУ. Ленинский университет по определению не мог быть императорским. Правда, сейчас перемычку к многострадальной букве «И» там все-таки, слава Богу, приварили, но без славянских завитушек. Говоря шире, возврат на место этой современной перемычки воспринимается мной, как символ, хоть и похвального, но, к сожалению, безвозвратно утратившего органичную преемственность сегодняшнего стремления восстановить хоть какие-то исторические традиции. И не только в Казани, но и во всей России. Тем не менее, за попытку – спасибо. «Кто стреляет в своё прошлое из пистолета, рискует получить ответ из пушки» – кажется, так мудро выразился кто-то из классиков.
Напротив главного здания университета был поставлен памятник в окружении цветочной клумбы: молодой Володя Ульянов, забросив через плечо сюртук униформы КИУ, с книгой в руке идёт на занятия. За памятником полукругом большая скамья со спинкой на мраморном постаменте. Это место неофициально зовётся «Сковородкой» и очень популярно среди студентов: оно никогда не затенено, за ним небольшой сквер, очень удобный для встреч. Фразу «встретимся на «Сковородке» я слышал и говорил сам несчётное количество раз. У брачующихся студентов университета стало традицией приезжать свадебным кортежем на «Сковородку» и возлагать к памятнику знаменитого студента цветы с обязательным фотографированием.
Не сложно догадаться, что преподавание общественных дисциплин, призванных выработать марксистско-ленинское научное мировоззрение у студентов, было особым. Нам предстояло изучить «Историю КПСС» (три семестра), «Марксистско-ленинскую философию» (по семестру на диамат и истмат), «Политэкономию» (семестр – капитализма, семестр – социализма), «Научный атеизм» (один семестр) и, как вершину познания, «Научный коммунизм» (два семестра). По последней дисциплине сдавался единственный государственный экзамен на пятом курсе. Я давно подметил одну закономерность: если научность предмета вызывает некоторые сомнения, это особо акцентируется в самом названии дисциплины, его изучающей.
Специфика нашего факультета требовала изучения ещё одной специальной, но, фактически, тоже почти общественной, дисциплины – «Дарвинизм» (эволюционная теория).
Но начиналось всё на первом курсе с «Истории КПСС», или, как мы говорили, «истории партии», без уточнения какой, поскольку, в те времена, количество партий, понятное дело, не могло быть больше одной. Читал лекции и вёл семинары преподаватель Михаил Николаевич Софронов – бывший фронтовик. Он ходил с палочкой, манерой говорить и убеждать напоминал мне незабвенного харизматика, некогда второго после Горбачёва человека в партии, Егора Кузьмича Лигачёва – эдакого «Торквемаду» заката эпохи исторического материализма.
Свою идейную, почти кержацкую крепость Софронов продемонстрировал сразу, на первом же семинаре, на который было задано изучить и законспектировать «Манифест Коммунистической партии» Маркса и «Три источника и три составные части марксизма» Ленина. Была вызвана отвечать Олечка Караулова – спокойная, худенькая, негромкая студентка из нашей группы, носившая для солидности огромные роговые очки. Она стала довольно складно лепетать что-то в тему.
Михаил Николаевич, или Софроныч, как мы его звали, обычно являл собой точный индикатор качества ответа: если звучало то, что надо, он как бы погружался в идеологическую «нирвану», изредка чуть кивая головой, а иногда вообще казался спящим. Но ситуацию он всегда держал под неусыпным контролем, не пропуская ни одного слова отвечавшего, и, если звучало что-то не то, мгновенно сбрасывал ложное оцепенение. Тут уж отвечавшему приходилось несладко – вся группа тоже внутренне поджималась.
Но на этот раз вроде бы всё шло нормально: Софроныч в «нирване», лепет, хоть и слабенький, но верный. И вдруг преподаватель мгновенно выпрямился на своём стуле, вытянув шею: Олечкина тетрадь с конспектами выглядела подозрительно потрёпанной – а семинар-то самый первый! Точнее, второй – на первом мы ходили в ленинский университетский мемориал. Бдительный историк партии прервал её:
– Тетрадочку, будьте добры, подайте!
– Пожалуйста…
Тетрадь содержала все конспекты по истории партии на курс вперёд – Олечкина старшая сестра окончила наш факультет в тот же год. Бог ты мой, что тут началось! Софроныч не поленился встать, и, кашлянув, тяжёлым взглядом обвёл группу – все сжались. Началось его получасовое выступление. Чего в нём только не было: и инкриминирование бедной Олечке нежелания овладевать научным марксистско-ленинским мировоззрением, и заигрывание ею с идеологическим противником, и косвенная поддержка империалистов, ревизионистов, оппортунистов, гегемонистов и прочей нечисти. Поминался недобрым словом опальный в те времена академик Сахаров, непростое международное положение и даже, по-моему, неурожайный год. И, в завершение, как приговор: «Вам не место в рядах советских учёных!»
На несчастную Олечку было больно смотреть, но, как выяснилось позже, не из-за тяжести вины и не из-за «осознания и просветления». Ей было до слёз жаль столь безвозвратно потерянной тетради старшей сестры. Понятно, что первокурсницу простят и в месте в гипотетических «рядах советских ученых», безусловно, не откажут. Но, что тоже не вызывало сомнений, «пахать» отныне на семинарах по истории партии Олечке придётся за двоих. Нет, за троих: за себя, за невиновную в случившемся сестру и «за того парня». Который на памятнике с сюртучком на плече.
Но она, молодчина, с поставленной задачей впоследствии успешно справилась, заработав своим усердием и прилежанием индульгенцию от Софроныча во искупление «первородного греха». Потом её спрашивали на семинарах не чаще и не реже остальных.