Рядом с нами жил настоящий гений, но мы не хотели этого признавать. И я в этом смысле был не исключением. Я почему-то стеснялся сказать все, что думал о Тарасе, вслух. Леонид, наоборот, никогда не стеснялся. И однажды так разошелся, стал, словно стоя на трибуне, проповедовать свое мировоззрение, свое миропонимание:
– Живем в эпоху ума, а не христианства, кто поумнее, тот и прав. Покуда существовать будет человечество, будет и грызня за место под солнцем. А христианство, – не что иное, как сентиментальность. Когда плохо, сходил в церковь, поплакал и все, на этом его роль заканчивается. Дальше делай то, что хочешь. Наш век – торгаш, и нет такого труда, где без преступлений обходилось бы. А сейчас тем более, не жить, а выживать надо.
– Ты путаешься в понятиях, – сказал Тарас.
– А как в них разобраться?
– Если есть у тебя совесть, то это не трудно.
– А что такое совесть? Такого понятия нет. Есть ум, есть талант, есть способности, и всем этим нужно пользоваться. А совесть – это мытарства российские, понятие, придуманное сопливой интеллигенцией.
– Как? Как ты сказал? – оживился Тарас и взялся за ручку.
Леонид осекся, чего-то испугался и совсем не тем уверенным голосом, которым только что говорил, спросил:
– Чего это ты записываешь?
– То, что ты сказал, – ответил Тарас.
– Потом в чью-то глотку засунешь? В повестушке черканешь? – интересовался Леонид, не скрывая своего недовольства.
– Обязательно.
– Эх ты, писатель. Я же тебе золотые слитки за так отдаю, – решил он отшутиться и засмеялся.
– Не золотые, а бриллиантовые. Бриллиантовые россыпи, – восторженно вторил ему Тарас.
– Ну, и куда ты это сунешь? Дашь какому-нибудь подонку, который перед тем, как зарезать сироту, слова эти скажет, а затем и сам поплатится.
– Не исключено.
– Все сказки пишешь, где зло наказано, а добро торжествует.
– Для тебя сказки, для меня – реальность.
– Что ж, так до конца дней своих и будешь пером скрипеть?
– Хорошо бы.
– А жить когда?
– Для меня работа – жизнь. Я только когда работаю, только тогда и живу.
– Что же тебе нужно от этой писанины? Деньги? Слава? Женщины?
– Ничего.
– Ну, хорошо. А ты думаешь о том, кто будет читать твои повести? А может быть, им не понравится?
– Пишу я для себя. Найдется тот, кому понравятся мои труды, буду рад. Не найдется, тоже не обижусь.
– А что же ты не печатаешься? – спросил я у Тараса.
– Да как-то время на хождения по редакциям тратить жалко. Лучше еще что-нибудь напишу, пока пишется.
Он много тогда интересных вещей сказал.
– Для меня, – говорил Тарас, – жизнь кончается тогда, когда я перестаю мечтать о прекрасном, перестаю замечать красоту и стремиться к ней. Когда я написал свою первую повесть, то почувствовал себя примерно так же, как князь Андрей, когда его отправили курьером к австрийскому двору с известием о победе на Дунае, человеком, долго ждавшим и, наконец, достигшим начала желаемого счастья. Каждый автор должен не только любить всех своих героев, но также и полностью отвечать за все то, что он пишет. Удивительная вещь – слово, печатное слово, в частности. Даже не сведенные в конечную мысль и те у разных писателей наполнены разным духом. Стоит мне только взглянуть в раскрытую книгу, как я сразу же понимаю, нужно мне читать это или нет. Родной ли дух живет на этих страницах или чуждый.
– А что такое писатель? – спросил я.
– Писатель, по-моему, это не тот, кто время от времени что-то пишет и даже не тот, кто постоянно пишет и не может не писать. Писатель тот, кто дышать, жить без литературной работы не может, тот, кто все мысли, все силы… Вся жизнь у которого только на то и устремлена, чтобы писать. А плохой он или хороший, для современников он пишет или в расчете на будущее, это все вопросы десятые. По-моему, так.
– Это ты про себя? – злорадно улыбаясь, спросил Леонид.
– Нет, мне до этого далеко, – глядя ему прямо в глаза, ответил Тарас.
У Калещука было два друга-сверстника. Оба в прошлом, как и Тарас, выпускники МАИ, – Тагир Чурхенов и Борис Мулерман. Мы с ними также были знакомы.
Глава 19 Азаруев и его матушка
1
- Антон Антонович Азаруев, – говорил мне Толя, – давно уже не Азаруев. У него теперь в паспорте – Иван Иванович Иванов. А паспорт выдан не отделением милиции, а отделением патологии венерического диспансера. Он там настолько частый гость, так привыкли, что он себя Иван Ивановичем Ивановым декларирует, что в конце концов не выдержали и выдали ему соответствующий документ, так сказать, новый паспорт.
– Правда? – изумился я.
– Нет. Шутка. Но с ним, действительно, невозможно ни о чем говорить, кроме как о женщинах. Он или сам рассказывает о своих похождениях, либо тебя расспрашивает: «Как так у тебя бабы нет? Что же ты тогда без нее делаешь? Шлифуешь?». Спрашиваю, было в убогой жизни твоей что-то светлое, о чем всю жизнь можно вспоминать и, не стесняясь, рассказывать? Говорит, было. И рассказал о том, единственно светлом, что было в его жизни. Это тоже, естественно, была женщина. Ну, думаю, сейчас услышу рассказ о великой и чистой любви и вот. Что я услышал: «Познакомился я с ней в Парке культуры, и так я ее полюбил, так она мне понравилась, что я не выдержал и сделал ей признание. Никогда и никому не делал, а ей сделал. Признался в том, что не могу с ней переспать (он, конечно, другими словами это обозначил – авт.), так как заражен венерической болезнью и в данный момент принимаю в свой организм лекарственные уколы. На что девушка, расчувствовавшись, тоже призналась в том, что болела этими болезнями и сама излечилась или, как она выразилась, «стала стерильной» только вчера. Влюбленные решили, что им нужно подождать, – продолжал Толя от третьего лица, – и отложить встречу под одеялом на непродолжительное время. И вот, с тех пор, в чем, собственно и заключена вся трагедия этой любви для Антона, они ждут. То она его, то он ее, так как не получается у них в одно и то же время быть «стерильными» и насладиться друг другом со спокойной душой и чистой совестью.
Вот такую душещипательную историю о том единственно, светлом, что было в его жизни, рассказал Антон Толе. Антон тогда все к Толе приставал, лез с разными вопросами, со всякой ерундой.
– Ну, хорошо, – говорил Антон Толе, – вот ты говоришь, что нельзя путаться с замужними. А если она любит меня? А если муж, допустим, это знает и отпускает ее ко мне с чистой совестью? Отпускает, сидит с ребенком. И, встречая жену утром, видя счастливые ее глаза, улыбается. Улыбается оттого, что рад за нее, рад и тоже счастлив.
– Этот муж, который, по твоим словам, улыбается и радуется за жену, когда-нибудь поймает тебя и проломит череп. А ты будешь лежать весь в крови и недоумевать, за что? Ведь было все так хорошо, а, главное, правильно.
У Антона зубы были редкие, но при этом крупные и острые, как у дикого зверя. Когда он побрился наголо, то зубы стали еще заметнее, они словно выросли, вдвое увеличились против прежнего.
Антон познакомился с девушкой на вокзале, привел ее к себе и вот, занимаясь с ней известным делом, стал руками закрывать ей глаза. Делал он это для того, чтобы она не видела, как он, потея, скалится и не смеялась бы над ним, над его оскалом. Но она, сквозь щели между пальцев, все же разглядела милого, его большие и острые зубы, но не смеялась при этом, а наоборот, прониклась к нему нежностью и, в порыве этой нежности шептала: «Волчоночек мой, волчонок». Антон, конечно, всем об этом в красках рассказал и вскоре в институте его иначе, как волчонком, и не называли.
Одно время Антон крепко стал поддавать, да являться в таком виде на занятия. Педагоги у нас были добрые, отношения либеральные, но всему есть предел. Настал предел и их терпению. Один из педагогов по мастерству, женщина, стала ругать Антона:
– Ты что, без водки не можешь жить?
– Да, а как же-то жить без нее? – серьезно спросил Антон. – Пока я не выпью, я света белого не вижу, ночь кругом непроглядная. А как выпью, так сразу светло перед глазами делается.