Пока он это говорил, я думал о Грете Горностаевой, о том, что и она предпочла парня, который на целых три года старше меня. Ей с ним интереснее, он ее куда хочешь пригласит, даже в свой университет! А я?.. Ну, в кино, в мороженицу, а куда еще? Да ведь она туда может сходить даже с подружкой, с той же Леной Синицыной. А чтобы как Мишка — этого я пока не могу. И что на них обижаться? Просто их двое, и все.
Я хотел рассказать про Мишку и Грету моему новому знакомому, но он даже голос повысил, чтобы я его не перебил. Он сказал, что завел дневник, но пишутся туда какие-то глупости. Ни слова правды, хотя он считает, что пишет только для себя. Будто кто стоит над ним и прочитывает все, что он ни напишет. И получается в мыслях одно, а как дело доходит до бумаги — совершенно другое. Он даже не знает, что придумать. Может, бросить это к чертовой бабушке и засесть за художественную литературу? Или за философию? А может, удариться в астрономию? Чтобы хоть раз посмотреть оттуда, с высоты галактик, на этот ничтожный шарик по имени Земля и на себя, муравьишку, среди тысяч других двуногих муравьишек? И рассмеяться над их мелочностью и тщетой?
Я никогда не вел дневника, даже с трудом представлял себе, что это такое. Некоторые в нашем классе вели дневники, изредка давали друг другу читать, особенно девчонки. Но я всегда с пренебрежением относился к такой затее, считая, что лучший дневник — наша память.
— Ты художественные книги читаешь? — спрашивал мой новый знакомый. — Лично я нерегулярно, потому что все скука. Понимаешь, мне нужен писатель, чтобы написал обо мне, о том, что я из себя представляю, как мне жить, на что я гожусь, куда мне идти. А Лев Толстой все учит меня, учит, воспитывает, объясняет, рассуждает!.. А мне это не нужно, ты это можешь понять? Он раздражает меня своими нравоучениями, он какой-то женский писатель, вот что мне кажется. Или Маяковский? Ну что он все громыхает, горланит, мечется своими шагами-саженьями? Или даже Есенин? Этот деликатный, но какой-то несчастный: как будто все время пьет и плачет, пьет и плачет. Так и хочется ему сказать: ты не пей, милый, и плакать не будешь, верно? Нет у писателя такого разума, близкого моему, — вот что я хочу сказать. Все они меня, как лебедь, рак да щука, тянут в разные стороны.
— Бедненький, — сказал я. — Тогда читай поваренную книгу, там все в сторону желудка.
— При чем тут желудок? — наконец услышал он меня. — Я ж совсем про другое, про скуку этой жизни.
— Ладно, не обижайся, — сказал я примирительно. — Ты в какой класс пойдешь?
— В последний. А ты?
— В предпоследний.
— Брось ты предпоследний. Пошли сразу в последний.
— Как это в последний, когда я еще в предпоследний не ходил?
— А зачем в него ходить? Ничего интересного. По мне, так вообще нужно каждый год не из класса в класс переходить, а из школы в школу. И чтобы так и называлось: «Первая школа», «Вторая», «Пятая», «Десятая»… А так все одно и то же: классы, коридоры, спортзал, учителя, отличники, дураки. Даже директор каждый год один и тот же. И даже имя у нее каждый год одно и то же — Эрна Германовна, ничего себе имечко! Хоть бы имя поменяла… А нос! Раньше я думал, что самый большой нос в Ленинграде у нашего соседа — шофера такси. А потом, как увидел Эрну Германовну, ахнул! Как у пеликана… Хоть бы нос поменяла… Мам, сын явился. Поесть найдется?
Мы вошли в большую комнату, заставленную старинной мебелью, и я увидел невысокую худенькую женщину в черном платье без рукавов и светлой косынке. Она гладила белье, но тут же поставила утюг на перевернутую вверх дном тарелку и подошла к сыну.
— Познакомься, — сказал он. — Кстати, как тебя зовут? Я и сам не знаю, спросить не догадался. А лично я Вадимом прозываюсь.
— Екатерина Викторовна, — сказала мама и подала мне руку. И в том, как она сказала и как мило при этом улыбнулась, я узнал бесконечно доброго, красивого человека.
— Дима, — сказал я.
— Не Дима, а Дмитрий, черт возьми, — поправил меня Вадим. — После пятнадцати лет парни должны знакомиться как мужчины и называть свое полное имя… Знаешь, мам, я сейчас встретил на пляже того, из Дубков. Помнишь, я тебе рассказывал? Вот я его сейчас и встретил, скотину эту. И рассчитался. При Димке, он может подтвердить.
— Не знаю, — недовольно сказала мама. — Это у вас теперь до школы пойдет: то он тебе, то ты ему. Еще раз такое повтори гея — в город отправлю.
Я совершенно не понимал, зачем мой новый знакомый рассказывает об этом матери. Какая радость ей в этом? Ну с кем-то перекинулся, так обязательно бить в колокола?.. У нас в классе был один такой — Ленька Березуцкий. Чуть что бегал отцу-матери жаловаться. А те вместо того, чтобы своему же охламону поддать как следует, чтоб не ябедничал, сами бежали к директору школы выяснять, кто да за что обидел их чадо. Разве тут выяснишь? И разве это возможно, чтоб родители выполняли роль милиционера? Смешно прямо! А главное, это ничуть не помогало. Только они уйдут, а Ленечке снова подвалят, чтоб не жаловался. Это продолжалось долго, пока Ленечку родители не перевели в другую школу. Не знаю, как у него дела в новой школе, но думаю, он в конце концов уяснит, что понятие «постоять за себя» никто не отменял и никогда не отменит. И уж если ты не можешь постоять за себя, то как же ты постоишь за других, вот в чем вопрос?!
Но этот мой новый знакомый вроде и не жаловался, а только ставил маму в известность, не понимаю, для чего. Может, страховался от неприятностей, мол, если что, я же тебе говорил! Тогда вдвойне противно, потому что все это отдает не только трусостью, но и подлостью.
А мама у него славная: стройная, красивая, как моя Вера. Не теперь, конечно, а когда она была здоровая, до болезни. Я не завидовал этому трещотке Вадиму, просто в его маме я видел свою Веру, и на глаза мои готовы были навернуться слезы. Будь его мама другой, не такой, как эта, я бы ни минуты не оставался в их доме. Но тут я остался не ради него, даже не ради себя, хотя и помирал с голоду, а ради этой женщины, Екатерины Викторовны, чтоб хоть немного побыть возле нее. Везет же некоторым балбесам, а они этого не понимают и рассказывают матерям всякую уличную дурь.
Мы уселись за стол, и меня накормили так, как я не ел уже давно: свежие щи с мясом, жареная картошка с малосольными огурцами и, наконец, кисель из клубники.
— В шашки играешь? — спросил он, когда мы поели.
Было неловко уходить сейчас же, сразу после еды, и я кивнул.
— Молодец. Но я тебя обыграю. Я в нашем кинотеатре «Победа» у всех выигрываю.
— Посмотрим! — воодушевился я.
И мы сели.
Он выиграл у меня то ли пять, то ли шесть партий. Даже ни одной ничьей. Одних сортиров — штук восемь. Он играл, выигрывал и то повторял одну и ту же известную фразу: «Давненько не брал я в руки шашек», то наставительно и ехидно гундосил: «Ты играешь не так. Никакой системы. Это давно устаревший метод — играть краями, лезть в углы. Нужно играть центром. Как я, видишь?»
И тут он мне сразу надоел. На меня напала зевота. Я понял, что есть большая разница между этим Вадимом и мною. Для него существовала только драка, только еда, только шашки. Он даже матери своей не замечал, даже не обращал на нее внимания — так она для него была привычна. Он был только оболочкой самого себя и жил где-то в стороне от самого себя. И хотя он был старше меня на год и перешел в «последний» класс, я чувствовал себя по сравнению с ним почти отцом.
— Чего тебе в жизни хочется больше всего?
— Стать космонавтом, — сказал я и вытаращил глаза.
— Врешь.
— Тогда… Стать твоим отцом и воспитать тебя клоуном. А перед этим снять тебе штаны и всыпать так, чтобы ты маме не рассказывал гадости.
— Какие гадости? Ладно, не твое дело. Просто у тебя низкий полет фантазии. А мне еще при жизни могут памятник поставить.
— Это будет первый в мире памятник скучному человеку, — обрадовался я возможности уязвить этого Вадима. Но он не обиделся, а как-то озабоченно взглянул на меня и спросил: