Я свернул на тропу и поплелся по широкому полю. Невдалеке на лугу, будто шлемы древних витязей, поднимались стога, и я направился к ним. Вдруг послышались чьи-то шаги. Оглянулся — Ритка Лапина. Все это время она шла за мной.
— Ты чего? — спросил я.
— Ничего, хочу быть с тобой, чтобы ты больших глупостей не наделал.
— И не подумаю, так что можешь не волноваться.
Мы сели под стог и молчали. Порывистый ветер свистел и завывал в сене; пахло свежей землей и дымом костра. По небу шли низкие тяжелые тучи — вот-вот начнется дождь.
— Больно? — спросила Ритка и наклонилась к моей ноге. И вдруг в вырезе майки, в самой глубине его, я увидел ее грудь — два холмика, одинаково ровных и белых. И у меня в груди что-то закололо и упало. Я быстро отвел глаза и ответил что-то невнятное, мол, было бы из-за чего.
— Так нельзя, Митя, ни к чему тебе дурацкие выходки. Я же знаю, ты другой…
— Какой другой? Что ты знаешь? — закричал я и вскочил на ноги. — Что вы все ко мне пристали?
Губы ее дрогнули, и еле слышно она произнесла:
— Если ты еще раз на меня крикнешь, я уйду.
— Извини, — сказал я тихо. Я старался не смотреть на Лапину, чтобы снова нечаянно не увидеть ее грудь. Но все равно видел. Сквозь одежду видел.
И тут хлынул дождь. Я огляделся по сторонам — кругом поле, ни одного строения, ни одного дерева. И тогда я начал быстро вытаскивать охапками сено. Вскоре образовалось небольшое углубление, куда свободно поместилась Лапина.
— Митя, а ты? Иди сюда, здесь хватит места для двоих. — Она взяла меня за руку и втащила к себе.
Укрывшись от дождя, мы несколько минут слушали, как грохочет небо, — такой звук, будто над нами по железному мосту мчался товарный поезд. В стогу было тепло и сухо. Лапина прислонилась к моему плечу. Нечаянно моя рука прикоснулась к ее талии. Я ощутил, как под тонкой материей бьется пульс. Я не знал, чей это пульс — мой или ее, раньше у себя в пальцах я такого не ощущал.
Она сказала, что сразу после экзаменов переселится к тетке в Разлив, а мать поедет к другой тетке, в Орехово-Зуево. Лапина пригласила и меня в Разлив, даже просила адрес запомнить. Я слушал и не слышал. Перед глазами по-прежнему что-то белело. И тогда я мысленно вылетел из-под стога, набрал высоту и полетел над мокрым, колышущимся внизу полем, над узкой глинистой дорогой… Но видение не исчезло, наоборот, проступило яснее. Мы словно сделали вместе с ней огромный круг и плавно вернулись под стог… Я поднял руку и прикоснулся к ее груди. Задрожали пальцы. Мне сделалось жарко. И тут я услышал:
— Не надо, Митя… Я буду плохо о тебе думать…
Я убрал руку. И вдруг она повернулась ко мне:
— Хочешь, я скажу тебе?.. Хочешь?..
Я испугался. Я хотел только, чтобы дождь перестал, и он перестал, лишь тоненько позванивало, стекали капельки под стог. И первая выскочила она. Глядя в глаза, проговорила:
— Я люблю тебя, Митя…
И бросилась к деревне.
«Что она сказала? Зачем? Эти слова только в песнях бывают, а она…»
Я хотел догнать ее, остановить. Но почему-то едва передвигал ноги. И думал о наших — там, среди них, была Грета Горностаева…
Одноклассников я встретил в деревне. Они садились в автобус, чтобы ехать обратно. Горностаева увидела меня и показала пальцем:
— Вот же он, куда он денется?
Лапина смотрела в окно. О чем она думала? Может быть, ругала себя за свои слова?
Грета смеялась. С ней смеялись еще трое или четверо девчонок, и я тоже вдруг захохотал на весь автобус. Я был рад, что снова вижу Горностаеву.
Через несколько дней после этой поездки наши заговорили о том, что Грета Горностаева «ходит с Мишкой Бакштаевым». Рассказывали, будто познакомились они так: Грету, как всегда, одолевало каскадерство — она шла по перилам Кировского моста. Шла, теряя равновесие, балансируя руками, — вот-вот сорвется и полетит в Неву. В страхе застыли прохожие. А навстречу по тротуару своей спортивной походочкой шел Мишка Бакштаев. Поравнявшись, он ухватил Грету за подол и стащил на асфальт. Тут же снял ремень и наглухо прикрутил ее руку к своей. Грета и не думала сопротивляться, даже сама подставляла руку. И говорила, что уж в следующий раз обязательно заберется на петропавловскую иглу.
Бакштаев жил в нашем доме и состоял из одних достоинств: учился в университете, был чемпионом города среди юношей по дзюдо, и о нем даже писали газеты. «Куда мне до него?» — думал я и все-таки не мог смириться, что он ходит с Горностаевой, да еще привязывает ее к своей руке. А она даже не возмутится, не обидится, будто так и надо, и ничего не поделаешь.
Я встречал их на улице, и всякий раз хотелось свернуть в переулок или спрятаться в подворотню, но я боялся, что они заметят и станут смеяться. Еще не хватало, чтобы Грета и Мишка хихикали надо мной…
Все это было давно, в самом начале лета. А сегодня во мне что-то сломалось, нарушилось. Я не смог подойти к ним там, в техникуме. Не смог, хотя и понимал, что это глупо…
Я шел у самой стены дома, чтобы спрятаться от солнца. Небо над улицей было так накалено, что казалось белым. Если смотреть на асфальт метров за двести вперед, то кажется, что он мокрый. Замечаешь место, подходишь, а воды нет. Может быть, это и есть марево? Или мираж, как в пустыне? Как бы там ни было, в самой природе существует обман. А раз это так, можно ли требовать от людей, чтобы они всегда и везде говорили только правду? Выдумка дополняет мир, и он становится шире и красивее, а главное, разнообразнее и богаче. Если бы люди не выдумывали, то превратились бы в страшных зануд, и достаточно было бы послушать одного человека, чтобы знать, из чего состоят тысячи других.
Но где же все-таки кончается выдумка и начинается ложь, вот в чем вопрос! Как в моем случае с отцом. Выдумывает же он, что Вера идет на поправку. И что в больницу к ней нельзя. Вот и радуйся красоте этой выдумки, представляй широту и разнообразие мира. Но ты этого не хочешь. Ты хочешь знать правду.
Я должен увидеть Веру. И посоветоваться, как быть дальше. Если она и огорчится, что я не поступил, то ненадолго. Она же понимает, на следующий год я могу снова поступать. Или даже закончить десять классов и рвануть сразу в институт. Подумаешь, техникум! Может, у меня такого таланта нет — учиться в техникуме? И я могу сказать об этом Вере. Она не станет читать нотации, она умный человек и все понимает. Отец говорит, ей лучше. Тогда почему она сама не хочет увидеть меня? Она обязательно сказала бы отцу, чтобы он меня привел. А раз не говорит, значит, не лучше… А вдруг ее уже вообще нет? Может, умерла, и ее похоронили, не привозя домой? Столько вечеров подряд отец приходил совсем поздно, когда я уже спал, и утром просыпался, а его уже не было. А может, он вообще не приходил?!
От этой догадки мне сделалось не по себе. Чтобы как-то переключить сознание, я уставился в спину нагруженного книгами человека. Он нес много книг в старинных золоченых обложках. То ли почувствовав на себе мой взгляд, то ли еще отчего, он вдруг обернулся и посмотрел на меня внимательными глазами. Опустил ношу на асфальт, произнес:
— Вот, квартиру дали. Переезжаю, стало быть, и книги перевожу. Я плохих книг никогда не держал, старался только хорошие…
Я подумал, что это он мне говорит, и остановился. Но мужчина даже не взглянул на меня. Поднял книги и двинулся дальше. Свернул в переулок, и на него с разбегу налетели две девчонки — он пошатнулся, качнулись книги на его плече.
— Простите! — крикнули они. И, пробегая мимо меня: — Дядя, который час?
Я взглянул на часы и уже вдогонку:
— Без пяти тринадцать.
Они поскакали дальше, а я подумал: «В конце концов, не все ли равно, кто ты — мальчик, или уже дядя, или даже дед? Все равно в тебе ни на грош взрослости. Тебя даже к Вере не пускают, на тебя даже Горностаева не обращает внимания, тебя даже в техникум не приняли!..»
У меня теперь уйма свободного времени — не нужно никуда торопиться. Ни сегодня, ни завтра, ни через неделю. Только там, вдали, существует первое сентября, и с него начнется девятый класс. Опять школа, и тут ничего не поделаешь. Ни ты, ни учителя, ни даже директор. Учиться надо всем, а значит, добро пожаловать, наш пупсик Батраков!