— Гамид, — сказала она, отвернувшись и глядя в сторону, — напиши ему на доске, что я очень прошу... Чтоб он это для меня сделал... Напиши же скорее, чего ты стоишь, как пень.
Я, конечно, понял, чего она хотела, и написал, что мать просит Сулеймана поехать с ней вместе к имаму в Мертвый город. Отчим рассмеялся и написал в ответ, что все это глупости и что он никуда не поедет, а будет работать по-прежнему и как-нибудь проживет.
— Господи, — сказала мать, — ну что за несчастье! Отчего это я должна мучиться? Вот брошу все и уйду. — И она так загремела горшками, что я даже испугался.
Обедали мы молча, а после обеда мать послала меня купить пуговиц и белых ниток, без которых, по-моему, могла бы спокойно обойтись, так как ничего шить не собиралась. Я заодно попытался еще раз найти Бостана, но его по-прежнему нигде не было. Вернувшись, я застал мать и отчима сидящими рядом. Одной рукой отчим обнимал мать, и у матери было счастливое лицо. Увидя меня, она смутилась и стала убирать посуду. Я отдал ей нитки и тут только спохватился, что купил вместо белых, как она меня просила, черных, но мать не обратила на это внимания, и уж, конечно, не я стал напоминать ей об этом.
Вместо того чтобы уйти в мастерскую, отчим стал убирать свой рабочий стол, а мать подозвала меня и сказала сердитым голосом:
— Мы завтра уезжаем. Побудь вечером дома, поможешь мне собрать вещи.
— Куда уезжаем? — опросил я.
— В Мертвый город, — ответила мать и вдруг закричала: — Ну, чего ты смотришь на меня? Неужели тебе нечего делать?
На самом же деле она кричала потому, что ей было неловко передо мной, но я не показал вида, что понимаю это.
Как всегда перед отъездом, хлопот было много. У отчима были срочные заказы, которые он хотел закончить, и стук его молотка раздавался до поздней ночи. Мне нужно было сказать ребятам из нашего класса, что я уезжаю, и попросить их записывать для меня уроки, если мы не вернемся к началу занятий. Кроме того, меня все время гоняли то за веревками к соседям, то на почту — узнать, когда идет автобус, то в лавку — купить баранины, которую мать хотела изжарить на дорогу.
Вечером к нам опять собрались соседки и подняли снова такой галдеж, что уж совсем ничего нельзя было понять. Я даже позавидовал отчиму и подумал, что если бы я был глухонемым, еще неизвестно, согласился ли бы я исцеляться.
Часов около девяти опять пришла вдова банщика, толстая Баш. Она расцеловалась с матерью, обе они прослезились, и Баш стала помогать матери по хозяйству, отчего шум и суматоха усилились вдвое. Наконец, к общему удивлению, оказалось, что все готово и больше делать нечего. Мать, усталая и замученная, уселась на скамью. Тут вдруг выяснилось, что говорить совершенно не о чем, и все замолчали. В сущности говоря, гостям давно бы уж следовало уйти, но они всё сидели, и когда молчание становилось слишком долгим, кто-нибудь в тысячный раз говорил, что надо надеяться, что теперь все пойдет к лучшему, или что-нибудь в этом роде. В тишине раздавался стук сапожного молотка, это мой отчим торопился кончить заказы, а потом все услышали, как на улице стучит об асфальт деревянная палка. Это слепой корзинщик Мамед шел к нашему дому. Стук приближался, и все невольно вслушивались и ждали. Палка царапнула о стену — это Мамед щупал дорогу, палка с негромким скрипом поползла по фундаменту нашего дома и наконец стукнула в дверь. Слепой старик вошел в комнату.
— Здравствуйте, — сказал он, подняв кверху белесые и пустые глаза. — Ты здесь, Гуризад?
— Здесь, здесь, — ответила мать. — Здравствуй. — Она пошла старику навстречу, взяла его за руку, довела до скамейки и усадила. Мамед пожевал старческими своими губами.
— Едешь? — спросил он наконец.
— Еду, — негромко ответила мать. Мамед покачал головой.
— Значит, думаешь, муж заговорит?
Мать молчала. Мамед нахмурился. Седые лохматые брови сошлись над переносицей.
— Посмотри на меня, Гуризад, — сказал он. — Я старик. Я слеп. Я не вижу ни людей, ни травы, ни неба. Я стар, одинок и слеп. Как думаешь ты, я счастлив?
В комнате было тихо. Женщины сидели испуганные и молчаливые. Старик в самом деле был страшен. Он говорил медленно, негромко и однотонно. Но чувствовалось, что ему хочется кричать. В это время отчим мой поднял голову и, увидя Мамеда, весело улыбнулся ему. Всем стало еще неприятней: вот глухой человек невпопад улыбается слепому, а слепой даже не видит этой улыбки.
— Я несчастлив, Гуризад, — продолжал слепой. — Я плету свои корзины и разношу их заказчикам и я уже не помню, какого цвета гранат и как выглядит лицо человека.
Он встал и стоял высокий, худой, опираясь на палку, поднимая морщинистое свое лицо.
— Но я не пойду, — сказал он и с силой стукнул палкой об пол, — я не пойду ни в мечеть, ни к мулле, ни к Мехди. Я знаю, что все они жулики и вруны. Я знаю, что все это ложь с начала и до конца. Я много лет живу в Советской стране, и Советская власть меня многому научила. И когда я говорю, что не верю, так я не верю совсем и уже навсегда.
Он замолчал и сел, дрожа от волнения. Старик ослабел, и, когда он заговорил опять, голос у него был хриплый и дребезжащий.
— Кто у тебя, Гуризад? — спросил он.
— Мои соседки пришли попрощаться со мной, — ответила мать. Мамед кивнул головой.
— Слушайте, женщины, — сказал он, — этот мулла, о котором говорят, что он Мехди, до сих пор скрывавший свое имя, недавно обсчитал меня, бедного старика, на пять рублей и отдал только тогда, когда я пригрозил обратиться к судье. А теперь Гуризад пойдет к нему и будет смотреть на него, как на бога. Мне стыдно за тебя, Гуризад.
Опять наступило молчание. Старик шептал что-то про себя и качал головой. Мать тихо плакала, а отчим стучал молотком.
Потом мать заговорила:
— Мамед, — сказала она, — за что ты ругаешь меня, темную женщину? Я и сама не знаю, верю я или не верю. Но мне хочется испытать. Думаешь, мне самой не стыдно? Мне стыдно, Мамед. Мне перед собственным сыном стыдно.
Мамед поднял голову.
— Мальчик, — сказал он, — ты здесь?
— Здесь, — ответил я неуверенно. По совести говоря, я побаивался старика, когда он сердился.
— Скажи своей матери, мальчик, что думаешь ты? Должна ли она идти на поклон к обманщику?
Все смотрели на меня и ждали моего ответа, только мать смотрела в другую сторону. Я нахмурил брови и наморщил лоб, чтобы показать, что я размышляю. В памяти моей мелькнул вчерашний разговор у Баширова, и я ответил, стараясь, чтобы мой голос звучал спокойно и с достоинством:
— Мать права, Мамед. Я тоже не верю мулле и думаю, что он обманщик. Но пусть она поведет к нему Сулеймана, чтобы все убедились в этом.
Мать повернулась ко мне и посмотрела на меня благодарными глазами. Мамед встал.
— Хорошо, — сказал он, — мальчик прав. Я тоже поеду в Мертвый город и пойду к Мехди. И когда он откажется вернуть мне зрение, я скажу всем, я буду везде рассказывать, как муллы дурачат народ и издеваются над человеческим горем.
Он постоял еще несколько секунд неподвижно, а потом, ощупывая палкой пол, бормоча что-то, медленно и неуверенно переставляя ноги, пошел к дверям и долго опускался по ступенькам крыльца и долго потом стучал палкой по асфальту.
Как-то после его ухода разговоры не клеились. Соседки быстро распрощались и разошлись, а мы легли спать, чтобы хорошо выспаться перед дорогой. Ночью я проснулся оттого, что мать, наклонившись надо мной, целовала мое лицо и гладила мои волосы.
— Ты славный мальчик, — шептала она, — ты мой хороший сын. Ты понимаешь, как трудно твоей матери.
Я сделал вид, что продолжаю спать, но и сейчас уверен, что мать знала, что я не сплю и слышу ее слова.
Утром мы повесили на дверь нашего дома большой неуклюжий замок, приклеили к старому карагачу объявление: «Мастерская закрыта ввиду отъезда мастера», и всей семьей уехали в Мертвый город, чтобы увидеть настоящее чудо.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ