доходили депеши и страсти, и даже мессии
уводили по этому адресу целый народ.
Я не знаю, когда, но письмо до меня доберётся,
и его передаст ранним утром седой почтальон.
Из сумы перемётной он вытащит мятое солнце
в штампах дальних галактик и с марками чьих-то времён.
Я раскрою конверт, обжигаясь и дуя на пальцы,
и достану линованный синим потёртый листок.
И в душе шевельнётся досадливо острое жальце –
шифровальщик, твой почерк почти нечитаем,
притом кособок.
Что ж… Похоже, всё тайное снова останется тайным,
но сгодится и это в преддверии бурной воды –
я сложу по линейкам кораблик и в кремовой спальне
буду ждать часа "че"…
Где-то тают полярные льды…
Уловленное
… Вдоль тишины плывёшь сторожкой рыбой,
выслеживая робкие созвучья,
но время после трёх опасно зыбит
и оплетает тягостно-ползучим.
Тугие сети.
Можно и не биться,
уловлен в сны – считай, почти что умер.
Лежишь в ладони.
Тот, кто неразумен,
целует знобко вытянутым рыльцем.
А мир его так сух и так безмолвен,
что сразу ясно, чем нечеловечен –
не озарившись проблесками молний,
в песке зачахли зёрна разноречий.
Он одинок и, проклятый на вечность,
плетёт для снов удушливые нити.
Он был всегда, не помнящий о прежнем –
к бессоннице приставленный хранитель.
Удержишься не встретиться глазами
и, задыхаясь, выскользнешь в иное.
Рассвет лакричный стает, после – море,
наполненное тяготой прощальной.
… Глаза откроешь в спальне-бонбоньерке,
и дом чужой припомнится едва ли –
мир, полон вод, кончается у стенки,
споткнувшись об оформленность реалий.
Свободное
Вот бывает же так – отыщет тебя невзначай,
мимоходом в ладошку у самой земли подхватит
и посадит на палец, во взгляде тая печаль,
а момент обретения – по-болливудски закатен.
Он, конечно, полюбит тебя – как любили всех
до тебя, упасённых от боли птенцов-подранков,
и в саду, где шальные сирени и львиный зев,
в багровеющих нитях цветущего амаранта,
обустроит гнездо и научит искать зерно
в многотонных и пыльных завалах чужого смысла.
И однажды ты скажешь, опаску переборов,
что доверилась слову "любовь",
и оно бескорыстно.
Ты, наверное, даже подумаешь – этот рай,
сшитый точно по мерке, надёжнее монолита,
но он будет упорен:
– Не вздумай,
не прирастай – ты свободная птица,
и небом не позабыта.
И тебе будет больно признать его правду, но
райский сад начинает на крылья давить уютом,
а он, всё понимая, прошепчет:
– Лети…
Окно в этом мире
открыто назло всем дождям и вьюгам.
Он посадит в ладошку тебя, отнесёт туда,
где закатное солнце на гребень волны ложится,
а потом,
через вечность,
раз пять досчитав до ста,
скажет ласково: "Ну же, рождайся, птица…"
И ты сделаешь шаг в никуда, обрываясь вниз,
но раскроются крылья, и небо к тебе рванётся.
… А у птичьего бога день вечен и путь тернист,
но он помнит тебя, пока не угаснет Солнце…
Спи, не заглядывай в глубину
Шепчут ей: «Спи, не заглядывай в глубину.
Там, в глубине, на дне, ждёт предвечный кит».
После уходят, оставив её одну.
Девочка тихо дышит, и дом молчит.
Дом помнит многих, наученных не смотреть.
Всё у них ладно: карьера, любовь, семья,
тайные связи, приторней, чем грильяж,
многая славные лета, ручная смерть.
Девочка дышит, как дышат дети любых широт.
Шёлковы локоны длинных её волос,
полночь в глазах оттенка ивовых лоз.
Гулко вздыхает кит – зовёт.
Жмурится дом, дому страшно увидеть, как
девочка, тихая от негустого сна,
встанет на край раскрытого в ночь окна
и в пересушенный летом голодный мрак
сделает шаг.
Но не смотреть нет силы – и видит дом:
вот, раздвигая вяжущий кислород
телом, ладошками острыми и хвостом,
рыбка негромкая в небо плывёт, плывёт.
Она подбирает птенцов, потерявших инстинкт гнезда
Она подбирает птенцов, потерявших инстинкт гнезда,
и кормит бродячих кошек паштетным фаршем.
В глазах её спящих – настывшая немота.
В ней тёмные тысячи лет, и немногим младше она,
чем пустыня, простёртая на восток.
В узлах синих вен заблудились чужие тайны,
поэтому век её тягостно колченог,
как брошенный пёс, доживающий при вокзале.
Я очень боюсь под ладонью её уснуть –
там эхо потерянных бродит в холмах Венеры,
но в складках ладонных, текучих, как злая ртуть,
дозрели слова для открытия новой эры.
И я прихожу к ней, целую её висок,
в котором давно не пульсирует жажда жизни.
Щебечут подранки, мурлыкает кот у ног,
и тянется вечность – тягучей, чем след от слизня,
чем тысячи длинных её, занесённых лет,
чем пропасть песка, пересыпанного в ладонях.
Но вновь она гладит меня и ведёт на свет,
хотя понимает, что время вот-вот догонит.
А они ходили за тёмный край…
… А потом они возвращаются – поседевшие рано мальчики.
И приносят ночь в глубине зрачков, и в тебе звучат барабанчики.
А они ходили за тёмный край, а у них в ладонях искрит заря,
а они говорят: "Он остался там… не реви, ты знаешь, что всё не зря"
Они вешают куртку его на крюк, а она в крови, и пришла беда.
Они смотрят упорно в холодный пол, но ты мыла пол, не найти следа,
и они могли бы ещё побыть, но заря обжигает, заря не ждёт.
И они уходят, захлопнув дверь, а ты думаешь тускло: "Пришёл черёд…"
За окном разгорается новый день – будет яркий свет после ста ночей,
но тебя теперь не согреет он, ты уже вдова, быть тебе ничьей.
Он остался там, где всегда молчат, где в кромешной тьме тихо дышит зло.
Он остался там, а они пришли, просто им, конечно же, повезло.
А в тебе сейчас спит его дитя, ты бормочешь "тш-ш-ш", чтоб не разбудить.
У тебя сейчас – времена потерь, береги себя, скоро будешь шить
из рубах его, из своей тоски распашонки, кофточки, ползунки.
А потом пацана уведут за край эти странные мужики…
Недосмотренное
Предноябриность тучнеет на юго-востоке.
Винная ягода стала почти вином,