Мой отец, Квинт Юлий, находясь с гарнизоном в Нарбонии, взял себе в жены вольку, другими словами, девушку варварского народа. Других ошибок в жизни он не совершал, но и одной этой было достаточно. Будь она его любовницей, на это закрыли бы глаза. Но женитьба на вольке затворила перед ним двери влиятельных домов. Отец был прост и прям, он бросил вызов обществу, поселившись с женой в самом городе. Какова дерзость! От одного из дядей он унаследовал виллу Марция, которая прежде служила резиденцией Анку Марцию, одному из семи царей Рима[1], в этом же доме родился Кориолан.

Об отце я никогда тебе не рассказывал. Он не был обычным человеком, точнее, пожалуй, его следует назвать противоречивым. Он нежно любил свою семью, но всю жизнь посвятил военной службе. Думаю, в глубине души он тяготился отчуждением от семьи, на которое он сам себя обрек. Возможно, с годами угасла страсть, которую он питал к моей матери, не знаю. Во всяком случае, едва Рим затевал какую-нибудь военную кампанию — дальнюю или близкую, легкую или опасную, прибыльную или нет, — отец всегда в числе первых вызывался принять в ней участие. Друзья считали его честолюбцем. За честолюбие они принимали стремление убежать от обыкновенной скуки. Если бы они знали, сколько усилий он прилагал, чтобы скрывать радость, охватывающую его в момент расставания с семьей! Несмотря на свою доблесть, он не продвинулся по служебной лестнице выше трибуна. Во время войны рабов лучник Спартака пригвоздил его к частоколу ограды. Насмешка судьбы! По его завещанию мы отпустили всех рабов виллы и нашего имения в Кампании.

Что касается моей матери, то она так и не смогла приспособиться к новой жизни: ни к суете, ни к сложной атмосфере римского общества. Она была создана для созерцательности, свободной от бытовой суеты, существования среди торжественной тишины лесов. Пока мы жили на ее родине, в Нарбонии, она казалась веселой, нежной, в чем-то загадочной. Но в Риме она становилась похожей на тех совят, вынутых из дупла, что сжимаются в комок от яркого света и дрожат крыльями. Беззащитная, она смирилась с исчезновениями моего отца, никому не рассказывала о своей тоске по родине.

Недолгая любовь этих столь непохожих друг на друга существ и послужила причиной моего появления на свет.

Когда мы переехали в Рим из нарбонской Галлии, мне было семь лет. В Риме среди наших рабов было трое галлов. Они помогли освоить их диалект. И я не только выучил их варварский язык, но и постиг свойственный только им особый образ мышления, для которого были характерны мечтательность, поэтическое восприятие действительности, тогда как на внутренний мир типичного римлянина наложило отпечаток всевластие торговцев и судей. Мы излишне трезвы…

В остальном же мое детство мало чем отличалось от детства моих сверстников.

Мальчишки нашего квартала, особенно дети лавочников — а я всегда оставался чужд этому миру, — прозвали меня Браккатом за то, что я носил широкие штаны бракка, в каких щеголяют молодые галлы. Тогда я впервые почувствовал себя оскорбленным.

Как и другие, я играл в мяч в саду нашего дома на Палатине[2], писал палочкой на восковых дощечках, бывал бит хлыстом строгого школьного наставника. Как и другие мальчишки, я вырезал свое имя на цоколе Эмилийского храма. Думаю, что его еще можно прочесть на третьем камне западного фасада с левой стороны: «Тит Юлий Браккат». Последняя буква не ясна, она пришлась на особо твердое место, и я сломал резец.

Однажды я упал в Ютурнов пруд, в котором, по легенде, Диоскуры поили своих лошадей. Прорицательница, жившая по соседству, увидела в этом некое предзнаменование. Я о нем не узнал, но отец, помню, весело рассмеялся, а мать во время молитвы благодарила богов. Была в моем детстве еще одна особенность, сказавшаяся на моем воспитании, правда, совсем незначительная: родители поклонялись разным богам. Что же оставалось мне? Мой детский рассудок принял среднее: я шептал молитву на странном языке — в нем перемешались римские и галльские названия. Минерву я называл иногда Беллизамой, Геракла — Кернунном, Диану — Эпоной.

Когда мне исполнилось пятнадцать лет, меня отправили в Грецию. Там я продолжал учение и, вернувшись, понял, что остался вне какой-либо религии. Стоит ли удивляться этому?

Не думай, что я пытаюсь оправдать некоторые свои промахи и беды ограниченностью собственных родителей. Многие считают юность безопасной гаванью, где человек отсиживается до тех пор, пока не повзрослеет, и где ему прощаются все ошибки. Нет, я никого не виню, кроме себя самого. Даже в сегодняшнем катастрофическом положении вещей я не ищу виноватых.

Никто не заставлял меня прервать обучение и облачиться в доспехи легионера, а затем уйти внезапно с военной службы и устроиться на службу к банкиру Крассу. Никто не виноват в этом, кроме моего тогдашнего поразительного тщеславия и непонимания собственных возможностей.

Красс знал моего отца со времен гражданской войны. Он ценил его мужество и потому принял меня с распростертыми объятиями, заставил изучать право, приобщил к делам. Для него это было, впрочем, нечто вроде выгодного помещения капитала. Ведь я стал начальствовать над писцами и при этом получал скромное жалованье. Но мне казалось выгодным держаться в окружении столь важной фигуры. В те годы я приглядывался к политическим играм и даже надеялся преуспеть на этом поприще. Моя наивность и самоуверенность не знали границ! Красс ловко играл на этом. На словах он сильнее, чем кто бы то ни было, желал моего избрания в Сенат, а сам использовал меня в своих интересах, поручал обреченные на провал дела. Использовать себе на пользу друзей было его правилом. Я надеялся, что мое усердие и терпение будут вознаграждены. Я сносил обиды, но при этом терял нечто важное в глазах окружающих, пятнал свою честь. Красс без всяких угрызений совести поручал мне самые грязные делишки, запутанные и опасные, шла ли речь о сделках со скупщиками краденого, или о сговоре с пиратами, которые в те годы вовсю бесчинствовали на море. И в конце концов, когда уже достаточно долго проработал у Красса, я сам стал относиться к себе как к настоящему пройдохе. Язык торгашей сделался мне привычным, я забыл про собственное достоинство, потерял щепетильность. И к тому же так и не разбогател. Обкрадывая для моего хозяина простаков и беззащитных, я в силу врожденной честности не мог обмануть его самого.

Незадолго до отбытия Цезаря в Галлию, я решил попытать счастья на выборах, следуя своим прежним мечтам о карьере политика. Я потерпел поражение на первой же квестуре, такое беспощадное, что Теренция, моя жена, уставшая от моих неудач и, без сомнения, от меня самого, решительно настояла, чтобы я снова попробовал себя в военном деле. Она сказала:

— Если ты собираешься продолжать карьеру политика, то должен сделать так, чтобы твои избиратели забыли о сотрудничестве с Крассом. Ты должен добиться славы оружием. Без воинской доблести сегодня ничего не достичь.

Ей без труда удалось убедить меня. Я уже созрел для того, чтобы трезво оценить свое положение в хозяйстве Красса. Я чувствовал себя породистым скакуном, которого держат в грязном хлеву под надзором неумелых конюхов, а он не может даже выразить протест! Поистине это равносильно страданиям Прометея, испытавшего муки неподвижности.

Когда же я получил жезл центуриона, меня отправили не в Галлию с Цезарем, как я рассчитывал, а в Африку. В течение двадцати месяцев я сидел в укреплении в округе Ламбезия, на севере пустыни.

Как мне не хочется вспоминать те дни! Я испытываю чуть ли не стыд… Тебе трудно понять мое тогдашнее положение, ведь за четырнадцать лет мир неузнаваемо изменился. Тот, кто сегодня наделен богатством и властью, в те времена подвергался бы насмешкам, на него показывали бы пальцем. Я помню те добрые времена, когда бесчестных торговцев не допускали в Консулат, бедность тогда приравнивалась к чести и достоинству. Впрочем, уже и в то время можно было ощутить признаки близкого разложения общества. Вот почему один из друзей отца так пошутил над ним.

вернуться

1

Семь царей — Ромул, Нума Помпилий, Тулл Гостилий, Анк Марций, Тарквиний Древний, Сервий Туллий и Тарквиний Гордый. Правили Древним Римом в 8–6 вв. до н. э. При семи царях Рим достиг главенствующего положения в Лации, появились господствующие классы, возникло рабство.

вернуться

2

Палатин. Палатинский холм — один из семи холмов, на которых стоит Рим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: