— Как поживает твой Тит? — спросил он.
— Он служит под орлами, — ответил отец.
Друг насмешливо заметил:
— Это самое плохое, что вы могли придумать! Игра на дудочке или цитре — более полезное занятие. Поступи вот как: если у твоего парня есть голова на плечах, купи ему лавку!
Как я завидую нынешней молодежи! Они не знают, что такое врожденная честность. Они не были свидетелями того, как уходила с арены старая доблестная гвардия, а на ее месте множилось племя бессовестных торгашей. Они не успели осознать смысл истинных ценностей, как эти ценности уже были потеряны. Рим нападал на всех подряд, все заглатывал, всех переваривал. Старого мира больше не осталось. Он перемолот челюстями молодых римлян.
Что же стало с моим несчастным поколением?
Лучшие люди его, такие, как Брут, убивший Цезаря, или как Катон, его дядя, задавались вопросом, не окажется ли прошлое зародышем для недалекого будущего, не вернет ли это будущее страну к мрачным временам, через которые когда-то пришлось пройти. Они не могли найти ответа, ибо не знали, в чем искать опору: в касте ли, в семье ли, в нации… Но их нетерпеливые натуры жаждали свершений, они метались от одной идеи к другой. И вот однажды им пришло в голову, что страну их, ограниченную морем и горными хребтами, унижает столь мелкий масштаб. «Наша родина — это всего лишь маленький городок на извилине реки, как это несправедливо! — решили они. — Нас ждут неосвоенные земли…» Кто сможет овладеть ими? Они бредили именем Кориолана, искали того, за кем можно было пойти, поверив. И не видели никого, кроме самих себя.
Нас нельзя винить за путь, которым мы, в конце концов, пошли, хотя, конечно, он во многом определялся честолюбием. Я встал на него с открытым сердцем, с решимостью обреченного.
Знай же, что я не сожалею о своем выборе. Все, что есть во мне лучшего, я привез с собой из галльского леса. Перед лицом высшего судьи, если такой есть, признаюсь, что самые достойные дела были совершены мною там. Как вольно дышалось в тех краях, это была настоящая жизнь! Но сколько мы изведали лжи, сколько предательства омрачало те чудесные дни…
Не сомневаюсь, что Кориолан испытал то же самое. Историки не до конца понимают его. Они исказили, принизили его образ. Каждый поворот истории рождает своего Кориолана. Такие люди заявляют о себе обычно накануне великих потрясений, на следующий же день после падения режима. Их зловещая тень появляется, когда рушатся старые устои, и мир в очередной раз оказывается под угрозой. Кориолан — это болезнь души в больном мире.
Глава II
Итак, в один из осенних вечеров моя жизнь изменилась столь круто, что это было похоже на столкновение ветерка со шквалом.
Мне было тогда тридцать пять лет. После довольно серьезного ранения меня перевели из ламбезийского укрепления и разрешили побывать на родине. Через несколько часов плавания на военной триреме я сошел в порту Остия, но не стал дожидаться своего багажа, который должен был прибыть днем позже. Мне не терпелось вернуться домой, увидеть мою Теренцию. Не потому, что она давала повод сомневаться в ее верности, нет, это было нетерпение солдата, истосковавшегося по Дому.
Я поднимался к городу по Священному Пути. Я был необычайно весел, пребывая в счастливом неведении, никакие предчувствия не томили меня. Во время плавания я не заметил каких-либо знаков, с помощью которых всемогущие боги имеют обыкновение предвещать судьбу простым смертным, меня не мучили приступы безотчетной тоски, какая часто навещает нас в минуту беспечности перед черными днями. Наоборот, всю дорогу я был по-детски оживлен в предвкушении радостного возвращения к родному очагу. Я верил, что желанен, мечтал о долгих поцелуях Теренции, ее опьяняющих духах, нежном теле, воспоминания о котором превращали в муки долгие африканские ночи. Месяцы, проведенные под жарким солнцем, разгорячили мою кровь. Я почти бежал, стуча тяжелыми каблуками по стертым дорожным плитам, мне уже мерещились гладкие плечи Теренции, ее изящная, прохладная шея, стройные ноги, мягкий затылок, тот особый наклон головы, который придавал ей чарующую прелесть.
Дорогая Ливия, еще год назад я не осмелился бы писать тебе о таких вещах. Но теперь ты знаешь, какую власть имеет плоть над молодым мужчиной, и сможешь понять меня.
Дойдя до Капитолия, я невольно остановился, испытывая радостный трепет. Такое бывало со мной после каждой длительной отлучки из города. Меня восхищало это великолепное нагромождение дворцов, россыпи колонн и статуй, особенно череда террас и фасадов патрицианского Палатина, оживленных пышными кронами деревьев.
В тот вечер лучи заката словно подожгли город отблесками серебряных и золотых украшений храмов и других строений. Казалось, сама Венера осветила мерцанием, исходящим из ее раковины, бессчетные крыши города. Из ротонды храма Весты курился янтарный дымок, и статуи богинь казались ожившими. И все это великолепие обтекали толпы людей, стекающихся к Священному Пути из окрестных улочек. Люди толпились перед лотками торговцев, возле поэтов и заклинателей змей. Над этим многоцветным столпотворением плыли, точно корабль по волнам, носилки какого-то патриция.
Душа моя замирала от восторга. Я вернулся в свой родной город, город своей юности, своего детства! В моих воспоминаниях он занимал самое важное место. Его гул сравним с шумом моря, он состоит из тысяч различных звуков, тысяч голосов, тысяч столкновений. Его воздух замешан на запахах прибитой пыли, ладана и чеснока. Его бурление поражает своей мощью, но оно странным образом не тревожит ночного безмолвия. От него исходит радость, его мостовые, дома, деревья, само низкое небо излучает уверенность в приходе скорой славы… Вот каков был мой город — Рим, властелин мира. И я чувствовал себя его частицей. Его огонь зажигал и меня, заражал своей страстью и гордыней… И снова я думал о Теренции.
Продолжая идти по Священному Пути, я слился с толпой. Про эти места очень точно сказал Цицерон: «Куда ни ступи, каждый камень отмечен печатью истории». Я остановился возле фонтана Кастора и Поллукса, чтобы взглянуть, как раньше, на свое отражение рядом с отражением каменных Диоскуров и их коней. Почему-то у меня осталось в памяти то последнее мое отражение: представь себе молодого центуриона, щеголявшего начищенной кольчугой и алыми кожаными перевязями, бляхой с гербом республики и черным походным плащом, привезенным из Африки. Волосы мои были аккуратно уложены мелкими волнами, прикрывающими лоб, лицо уже приобрело угловатость и холодность, которые тебе знакомы. Конечно, меня нельзя было назвать красавцем, но я остался доволен своей мужественной внешностью, гордой осанкой, крепким и ловким телом.
У фонтана я встретил Фабия, самого молодого сенатора Республики. Он показался мне в первый момент смущенным, но быстро совладал с собой и с явно преувеличенным выражением дружелюбия на лице подошел ко мне. Разумеется, на самом деле он высокомерно презирал офицеров младшего уровня, каким я и предстал перед ним, но нас связывала детская дружба, и Фабию было приятно предаться воспоминаниям. Кроме того, тогда было модно восторгаться военными подвигами, и этот богатый, надменный, рафинированный сенатор, отдавая дань моде, любезничал с молчаливым легионером, но в этой веселой снисходительности как раз и проявлялось самое утонченное презрение. Я сообщил ему, что меня отпустили на три месяца, а вскоре я отправлюсь скорее всего в Галлию для нового набора легионеров. Фабий пожелал мне «заслуженной» карьеры военного и поспешил пригласить меня на один из обедов. Но я понял, что он сделал это только из вежливости. Мне показалось странным, что он избегал касаться в разговоре Теренции, хотя раньше не упускал случая послать ей через меня льстивый привет. Ведь я увел ее у него из-под носа, когда они уже были помолвлены. Тщетно я пытался разгадать значение неопределенной улыбки, которая блуждала на его губах. Он сказал, что торопится по делу, и мы расстались. Я вернулся к своим мечтам.