— Ступай за братом Жувенелем. Сей же миг! Я жду!
Но тут он вдруг спохватывается и, заставив себя отказаться от властного тона, униженно молит стражника:
— Попроси брата спуститься ко мне. Передай, что мне надобно срочно свидеться с ним.
С винтовой лестницы слышится хохот — смеются стражники. Один из них сидит на ступеньке, придерживая копье между колен, и напевает:
Глазок с резким треском закрывается.
Брат Жувенель погружен в молитвы. Он отрывает тонкие холеные пальцы от скамьи и подносит ко лбу. Сейчас, когда царит ночь, здесь, среди витражей, он вдруг ощущает, как душу его, точно напуганное дитя, охватывает тревожный трепет. Удел брата — снимать грехи везде и всюду, нести озарение в помрачившиеся умы, окроплять живительным бальзамом утешения горящие душевные раны, которым никак не дают зажить сладостно-горькие воспоминания о прошлом — эти продувные дщери дьявола. Священный суд всегда определяет его к осужденным на смерть, дабы облегчить им жесточайшие муки, перед тем как они уйдут из жизни. Он славен своим умением врачевать души. Это его ремесло. А сколько раз провожал он безвинных на колесо, убийц — на виселицу, а колдунов и ведьм — на костер. Ему не единожды случалось спускаться в бездну человеческой скорби и крови, и его стариковское сердце успело затвердеть, как камень. Брату Жувенелю встречались и те, кого, казалось, уже ничто не могло утешить, но он всегда находил слова, которые в страшные мгновения озаряли грешников светом добра, возвращали им мужество и давали надежду, в которой они так нуждались.
Сейчас, однако, он предпочел бы, чтобы вместо него назначили другого. Он желает и одновременно страшится того, что его ждет: ибо ему слишком хорошо известно, что иной душевный недуг передается куда легче, нежели болезнь плотская — коварная лихорадка или чума. Он подозревает, что отчаяние, продемонстрированное Жилем на людях, слезы, корчи — все это было притворство. Ему кажется, что Жилю, погрязшему в распутстве, хотелось очернить грехом судей, ошеломить их и, на худой конец, произвести впечатление злодея, каких еще не видывал свет. Но монаха, кроме того, влечет к нему любопытство — оно потихоньку укрепляет его. Он любит читать человеческие души, какими бы ни были они. А вот душу Жиля, несмотря на его признания «до и во время процесса», брату Жувенелю прочесть так и не удалось. Ему предстоит проникнуть в самую глубину его темной сущности. Судьи не сумели постичь тайну его дьявольских, чудовищных злодеяний, ибо они пришли в ужас от того, что услышали! Вместе с тем, однако, святой брат спрашивает себя: а что, если злодей попробует переложить бремя своих грехов на его плечи, что, если признания, которые он вырвет у него с помощью сочувствия, уловок или угроз, вживутся в его слабую человеческую плоть? Но при всем том он ощущает сквозь толщу стен, как жестоко терзается узник, и от этого приходит в волнение. Прежде, сколь бы ни был опасен грешник, он никогда не позволял себе оставить его душу блуждать в потемках.
На каменный пол падают пляшущие отблески света — подходит коренастый стражник в кожаных нагрудных латах, в руке у него лампа.
— Отец мой, он требует вас. Думаю, настал ваш час! Он стонет все громче, спасу нет. И рыдает.
Брат Жувенель поднимается с колен. Он довольно высок и сухопар. На нем длиннополая ряса в продольных, немнущихся складках. Изможденное лицо сродни ликам скульптур, что украшают храмы или надгробия и склепы. Из-под полузакрытых, лишенных ресниц век смотрят необыкновенно светлые глаза — кажется, будто в них вообще отсутствует какое-либо выражение. Стражник с поднятой вверх лампой идет чуть боком впереди, освещая ступени. Когда они подходят к двери в каземат Жиля, другие стражники, прекратив безудержный смех, поднимаются им навстречу. И вот огромный ключ скрежещет в замке.
— Может, и мне войти? — спрашивает стражник.
— Нет, оставь нас одних.
— Кликните, ежели что. Мы тут, рядом.
Жиль сидит, все так же облокотившись на стол, перед двумя свечами, вид у него прежалкий. Монах долго рассматривает узника.
Мало-помалу тяжелый взгляд Жиля просветляется, глаза загораются синим огнем, так волновавшим его современников, с губ исчезает гримаса скорби.
— Отец мой, я больше не могу. Опять эти призраки. Опять бесы терзают меня.
— Нет, это они покидают вас. Если вы осознаете тяжесть своих грехов, значит, душа ваша открывается, дабы впустить в себя свет истины. Вы чувствуете, как она постепенно оживает. А известно ли вам, что такое душа? Это — украшение из чистого, первозданного золота, сокрытое под слоем грязи.
— Какая жалость!
— Не стоит сожалеть. Вам надо, презрев страх, откликнуться на зов души, разгрести нечистоты и извлечь на свет Божий дивную частицу, что таится во глубине вашей плоти. Тогда появится надежда! Поймите, обретя себя, вы обретете и Господа… Ведь вы не все сказали судьям?
— Признаний моих хватит с лихвой, чтоб осудить на смерть не одну тысячу грешников.
— Вы взяли и швырнули их судьям в лицо без всяких объяснений. Когда Пьер де Лопиталь спросил, почему вы совершали злодеяния, что вас к тому побуждало или позывало, вы уклонились от ответа.
— Я не мог найти оправданий.
— Просто вам не хотелось заглянуть к себе в душу.
— Да начни я каяться начистоту, вы тотчас же упали бы в бесчувствии или бросились бы прочь. И все же только вам одному под силу избавить меня от бесов!
— Я сделаю все, что в моих силах. Но и вы должны мне помочь.
— Нет, я знаю: вы броситесь прочь! Вы же ангел небесный — как тот, с иконы, что борется с черным человеком.
— Заблуждаетесь, монсеньор де Рэ. Я вовсе не ангел. Быть может, когда-то я и был им, но только не теперь. Ибо теперь я такой же грешник, как и вы, как все мы, так-то вот! Я борюсь за других, ну и, конечно, за себя. Людей восхищают моя убежденность и уверенность, но разве ведомы им мои слабости и сомнения?
— Да нет же, нет, — упорствует узник, — вы ангел, сущий ангел в ослепительном ореоле…
Брат Жувенель пристально всматривается в осунувшееся, изнуренное нескончаемыми оргиями лицо Жиля; в его взгляде, еще недавно исполненном неуемной похоти, он читает раскаяние и смятение; он видит, как судорожно подергиваются его скулы и подбородок. И тут у монаха заговаривает сердце. Теперь ему неважно, что когда-то стоящий перед ним злодей носил роскошную, расшитую дивными золотыми звездами белую мантию, отделанную горностаем, великолепный, из пурпурного бархата пояс и кинжал в сафьяновых ножнах цвета крови. Сейчас это несчастнейший из людей, обращенный лицом к вечности. И мутные капли, оросившие его густую, как шерсть зверя, бороду и дорогие, как и положено сеньору, оковы, — это слезы. Человеческие слезы!
— Когда-то я тоже, — горестно восклицает Жиль, — тоже был ангелом! Как же давно это было…
4
ГИЙОМЕТТА СУКОНЩИЦА
— Нет, — говорит Гийометта, — он никогда не был ангелом. Бедный Жиль! Но он этого не знает. Такое вообще никому не суждено знать. Зато я, добрые люди…
Гийометта — одна из тех дородных кумушек, что в юности бывают сродни пышно цветущим деревьям, а потом, ближе к старости, становятся похожи на бесформенные тумбы. Живот у нее не в обхват, ростом она в косую сажень, а плечи — что у погонщика мулов. Руки огромные, запястья пухлые, пальцы мясистые и с короткими ногтями. Ноги, в просторных башмаках с тупыми носками, кажутся безразмерными. Над широкими лоснящимися скулами сверкают маленькие зеленые глазки. Золотистые волосы чуть припорошены сединой. Мочки ушей красные-красные, словно налитые кровью. Щеки подернуты светлым бархатистым пушком, точно два розовых персика. Гийометта стоит, прислонясь к стойке камина. Языки пламени едва ли не лижут ее траурные одежды и отбрасывают пляшущие блики на юбку. На скамье, прямо напротив, сидят три старушки, их взгляд устремлен на Гийометту, они ловят каждое ее слово. Одна поглаживает серого кота; глаза зверька посверкивают, точно две золотые монеты. Другая восседает, сложив маленькие увядшие руки на круглом животе. Третья сидит, согнувшись под тяжестью высокого колпака с длинными накрахмаленными краями, доходящими до плеч.