Снаружи доносится шум шагов. Чья-то рука задевает ставни. Старухи, все втроем, вздрагивают. Одна говорит:

— Никак наш соседушка — снова, видно, залил глаза. Бражничает, окаянный, без просыпу. Знать, нынче ночью опять быть его бабе битой.

А Гийометта думает о своем. И, словно обращаясь к самой себе, она говорит:

— Надобно было оставить Жиля на суд Всевышнего, послать в Святую землю, нарядив в платье с дорогими реликвиями, — уж на них-то средства бы нашлись! — дабы укрепился он в вере своей и мало-помалу вытравил того, кто завладел душой его и телом. Но кто мог порадеть за него, кроме меня? Породистого пса не надо учить! А что, ежели в породе этого самого пса случился изъян?.. Кому он был нужен, бедный Жиль? Никому. Ни матери (ведь она слабела день ото дня), ни отцу (у того на уме была одна охота — вот она и вышла ему боком, упокой, Господь, его душу!), ни шалопутному старику Жану де Краону. Им надо было горевать, а не веселиться. А то старый хрыч только и знал, что гоготать, будто горький пропойца. Только я и боялась за Жиля и все плакала…

5

КАБАН

Жиль подставил кресло брату Жувенелю, а сам смиренно опустился на скамеечку. Брат слушает его. Воск свечи, переполнив чашечку подсвечника, падает тяжелыми мутными слезами на парчу, постеленную поверх стола.

Жиль:

— Детство у меня было самое обыкновенное. Я ничем не отличался от прочих детей: в ту пору все мне было в диковину, все напоминало вишневый сад в цвету. Не было дня, чтоб мне не открывалось что-то новое, и я радовался всякому свежему, живому впечатлению. А как любил я родителей: Марию де Краон, матушку мою, она казалась мне самой нежной, самой прекрасной из женщин, и отца, особенно когда он возвращался с охоты и показывал затравленную дичь. Мне нравилось гладить шерстку бездыханных ланей, оперение глухарей, серый животик лисиц. Любил я и старого Жана де Краона, деда моего. Тот баловал меня по-всякому, покупал кегли слоновой кости, игрушечных конников, лучников — их было целое войско, — потешное оружие и прочие безделицы — все, что только душе моей было угодно. Все, что могли предложить торговцы. При этом он знал цену каждому экю. Однако ж благодаря ему я облачался в расшитые золотом бархатные плащи на плотном подбое и алого сафьяна сапоги. Хотя зачем это вспоминать — все это лишнее, никчемное!

— Что верно, то верно, монсеньор, ибо нынче вам должно сожалеть не о детских забавах, а об утраченной непорочности, присущей душе всякого чада. Любили ли вы столь же самозабвенно Святую троицу? Молились ли Господу от всего сердца или только по принуждению и против воли?

— Конечно же, любил.

— А кто приобщал вас к вере нашей и Святому писанию?

— Наставники — их подыскал отец: Мишель де Фонтене и Жорж де Лабоссак, оба духовного звания. Они научили меня читать божественные молитвы, писать буквы и почитать Господа и чад его. Еще раз говорю, святой брат, я любил все и вся одинаковой любовью: богослужения и мирские забавы, зверей и людей, родителей моих и челядь… Но вот настал 1415 год, и райское житие для меня закончилось. В тот год страшные удары обрушились на род наш. Весною скончалась Мария де Краон, моя матушка. А 28 сентября в Шантосейском лесу кабан распорол клыками чрево отцу моему Ги де Лавалю… Ах, брат Жувенель, воистину так оно и случается: покуда счастье дремлет, беда на крыльях поспешает… Странно, однако, но я и сейчас еще слышу тот душераздирающий вой сигнальной трубы. Я был тогда во дворе вместе с учителем фехтования. Был с нами и старый сир, мой дед. Через мгновение я понял: рог трубит о беде. Я кинулся к воротам — мост только-только опустили. Первым в замок въехал конь моего отца, в седле был его оруженосец. Следом показались загонщики, они несли носилки, наспех связанные из ветвей прямо в лесу. Потом подоспели друзья отца — головы опущены, на лицах печаль, поступь исполнена скорби. Меня они даже не заметили. Их взоры были устремлены на старого сира. Никто не осмеливался заговорить первым. Я дрожал, точно лист на ветру…

Святой брат наклоняется к Жилю: ибо тот как бы заново переживает случившуюся с ним трагедию, и все в нем трепещет — и уста, и руки. Вспоминая былое потрясение, он силится отделить правду от фальши. Но брат Жувенель держится бесстрастно и хранит молчание. А Жиль между тем продолжает:

— Кабан оказался старый, шерсть вся седая; псы здорово подрали его, хотя четырем из них досталось крепко; их тоже привезли, они лежали в последней повозке и жалобно скулили. Вы, наверное, не знаете, но раненые собаки тоже страдают и плачут — совсем, как люди.

— Да, я этого не знаю. Ибо у меня не было вашего опыта.

— Скажите лучше, что это ввергает вас в ужас! А коли так, чего же вы ждете, отец мой, бегите прочь от зверя, раз он вас страшит!.. Но в ту пору душа моя была чиста и непорочна.

— И вы уже знали, что такое слезы и страдание.

— Нет, святой отец, конечно же, нет!

— Сколько лет было вам тогда?

— Одиннадцать.

— Что же было потом?

— А потом пришла смерть. Отец хворал чахоткой — в нем уже не было прежней силы. Но он сам хотел загнать кабана. Однако тот оказался норовистый и хитрый — прикинулся обессиленным, зашатался, головой замотал. Подпустил отца поближе и вдруг как кинется — завалил и давай кромсать клычищами. Он убил бы его прямо на месте, если б не загонщики — те в мгновение ока проткнули зверя копьями, да оруженосец — он ловким ударом вонзил ему меч в самое сердце… А вечером, когда знахари смазали и перевязали его раны, отец послал за мной. Он знал — конец его близок. И все же он силился улыбнуться, попробовал даже приподняться, чтоб обнять меня, но тут же повалился на простыни, точно сноп — лицо его было искажено от боли, на лбу проступили капли пота. Отец сказал тогда: «Бедный Жиль, погубила меня чертова бестия. Скоро вот встречусь с твоею матерью — дай Бог, чтоб на небесах! Так что остаешься ты за нас, и на руках у тебя брат. Мне так хотелось бы жить для вас обоих, но, знать, не судьба… Никогда не слушай льстецов, сынок, кто бы ни были они — близкие ли родственники или закадычные друзья-товарищи. Станешь ты богатым — они будут желать тебе разорения. А возвысишься — постараются низвергнуть… О Жиль, нет высшего блага, чем честь. Помни это. Никогда не применяй силу во зло. Прощай, сынок. Во имя любви к Господу и ко мне остерегайся всех и вся. Заклинаю тебя…»

Гийометта:

— На человека, — говорит она, — перед самой смертью на какой-то миг снисходит озарение, И к словам его надобно прислушиваться. На другой день вечером, когда от него ушли нотариусы и каноник, сир Ги велел кликнуть меня. Дыхание в нем чуть теплилось — чтобы расслышать, что он говорит, пришлось склониться к самым его устам. Лекари уверяли — он, мол, выкарабкается, но я, однако, сильно в этом сомневалась. Глаза его уже закатились, пальцы судорожно сжимали простыню. И тут я слышу: «Гийометта, оставляю на тебя сыновей моих. Младший еще совсем дитя, а Жиль уже большой… Боюсь я за него… Боюсь, беда грозит ему страшная… От тестя моего Жана де Краона… Насчет него я уже распорядился… Но, что бы ни случилось, оставайся с Жилем. Будь ему доброй матерью, а коли заслужит — карай нещадно. Гляди, чтоб не свернул он с пути праведного… Обещай быть с ним всегда, Гийометта…» Я обещала и даже поклялась на Евангелии. Сир Ги умиротворился и словно впал в забытье. А среди ночи меня поднял старик Краон: «Собирайся, — говорит, — добрая моя Гийометта, надобно тебе исполнить свой последний долг. Он скончался». Я знала, как омывают и одевают покойников — матушка моя, слава Богу, научила. Но тут случай был особый, так что стараться пришлось вовсю. И вот мы с прислужницами омыли тело сира Ги благовонной водой с ног до головы, а после постригли бороду и волосы на голове, дабы он отправился в свой последний путь и предстал перед Господом в благолепном виде. Какая жалость держать в руках некогда крепкое тело, из которого только-только выпорхнула жизнь, — оно весит не больше пушинки! Согласно его собственной воле, сира Ги облачили в чистую льняную рубаху и рыцарские доспехи. Кабан распорол тело его сверху донизу, и рана оказалась до того широкая и глубокая, что были видны все внутренности — служанки не смогли вынести этого зрелища и отвели глаза. А старик Краон — он сидел в сторонке да поглядывал, как мы управляемся — даже бровью не повел: за долгую жизнь сердце его превратилось в камень, а душа сделалась черствой, точно кора дерева. Одним словом, покрыли мы дорогого нашего покойника расшитой золотом парчой, положили рядом с телом оружие, зажгли светильники и позвали рыцарей с богомольцами — приглядеть за телом. А бедный сир Ги все не мог успокоиться. Я собственными глазами видела, как из-под век у него выступили две слезы и скатились к подбороднику шлема!.. Жиль в это время спал радом со своим младшим братишкой Рене де Ласузом…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: