— В себя верю! Да, да, в себя! Судьбы не существует на самом деле, ибо я ее создаю и леплю. Все эти дома, корабли я могу уничтожить одним кивком головы. Могу вычеркнуть из книги живых этих матросов, которые швартуются там и бегут по девкам. Могу разрушить этот дворец и снова возвести его в другом месте, даже на вершине наших гор, если мне придет это в голову. Могу покорить всю землю и подчинить себе все народы. Могу венчать рабов на царство и превращать королей в рабов. Я здесь господин. Где же твое Верховное Божество? Что оно делает? Отвечай! Мои руки покрыты кровью моих менее удачливых соперников, и тем не менее они чисты и незапятнанны! Их орошают слезы вдов и сирот, но они, однако, совершенно сухи! Меня не мучит ни совесть, говорю я тебе, ни страх, ни возвышенные мечтания. Я мог бы даже, если бы меня посетила такая фантазия, разогнать всю эту свору, которая убаюкивает людей несбыточными надеждами, своими маскарадами лишает мужчин мужества, искажает истину и иногда заставляет отступать даже меня, императора!
Энох подавил на своем лице гримасу, которую непосвященный вряд ли мог бы истолковать как улыбку. Он привык к этим всплескам красноречия, когда Нод, влекомый своим гением (которого в нем нельзя было не признать), ослаблял поводья, сдерживающие обычно его мрачное воображение, и давал ему волю. Он знал, какие чувства на самом деле питает к нему великий жрец, и был уверен в его умении молчать. Между ними иногда случались подобные сцены. Они были единственными знаками дружбы, которые Нод мог себе позволить выказать простому смертному.
— Не бойся, — добавил Нод, приходя в себя. — Я слишком тебя люблю, чтобы причинить тебе хотя бы малейшую неприятность.
— Тем более что «эта свора» готова признать тебя божеством.
— Ты о чем?
— Это окажет — решение уже почти принято, и затруднений не предвидится — прекрасное воздействие на людей. Твоя личность будет священна. Раз уж ты ни во что не веришь, согласись, по крайней мере, признать, что Вседержитель воплотился в тебе и глаголет твоими устами. Делегация наших сановников будет просить у тебя аудиенции для этого. Ты ведь их примешь? Согласишься постичь наши таинства?
— Чтобы сделаться вашим должником или даже покорным исполнителем вашей воли?
— Чтобы сделаться нашим высшим и неоспоримым владыкой. Твои слова, не забывай этого, будут исходить от бога…
Воцарилось молчание.
— Быть божеством на земле, — сказал наконец Нод, — вот что лучше всего выразило бы то, что я сам ощущаю. Ты понимаешь, что я говорю? Божеством, не знающим сожалений, руки которого не обагрены кровью, не вытирали слез. Божеством жестокой и слепой судьбы хотел бы я стать на Земле. Я хочу этого, Энох.
Снова повисло молчание, полное недосказанности. Нод переменил тему:
— Так ты мне рассказывал о Доримасе.
— Экипаж одного корабля, пришедшего с севера, который причалил сегодня днем, заметил его, обгоняя…
— Быть не может, чтобы какое-то торговое судно могло «обгонять» мои боевые галеры!
— Если верить рассказам матросов, на корабле не было и половины его весел. Он казался почти безлюдным и шел под малыми парусами.
— Я повторяю тебе: это невозможно!
— Они узнали флаг твоего сына: два трезубца со скрещенными древками и корона. Других судов они не видели. По их словам, было похоже, что корабль горел. Носовая часть его повреждена.
— Наверное, буря разбросала флотилию! Один из тех ураганов, которые так часты летом. А Доримас, владеющий судном лучше, чем остальные его капитаны, вырвался вперед. Да и галера его — самая быстрая в моем флоте… Как бы там ни было, распорядись, чтобы эти болтуны были сейчас же арестованы и надежно припрятаны, а с ними и начальник полиции, который ничего не доложил мне: если дело подтвердится, он будет казнен… вместе со своими изощренными оправданиями… Я не перестаю вопрошать себя, что же могло случиться с Доримасом…
— Думаю, что ничего, способного бросить тень на твое славное имя. Добрая кровь должна хорошо проявить себя.
— Не сомневаюсь.
— Завтра мы будем знать точно.
— Да, завтра…
Неожиданно император разразился смехом и, когда успокоился, произнес:
— Если бы я поверил хоть в одно слово из твоей нелепой истории, дозорная флотилия уже снялась бы с якоря. Впрочем, не следует этим северным пропойцам позволять слишком много болтать.
— Не следует, мой господин. Твоя мудрость всегда превыше обстоятельств.
2
Небо было совершенно красным, словно выкрашенное пурпуром солнца, похожим на разметавшуюся на ветру жаровню, подвешенную над горизонтом в самом его центре, над длинной цепью гор с тремя возвышающимися заснеженными вершинами, острыми, точно стрелы, и напоминавшими герб Атлантиды — трезубец. Казалось, языки пламени лизали их отвесные склоны, но постепенно они теряли свою яркость: голубоватый туман, поднимавшийся из расщелин и долин, скрадывал и заглушал их блеск. Облака были обрамлены снизу алой бахромой. Но, приближаясь к зениту, эти отсветы бледнели, становились оранжевыми, затем их оттенок делался зеленоватым, меняя цвет, как гигантская радуга, и, наконец, исчезал на другой стороне небес, там, где начиналась ночь. А снизу, под этим цветным небом, слабо колыхалось море. Его бледное покрывало, усыпанное пурпурными блестками, местами поднималось, скользя с задумчивой медлительностью, чтобы раствориться и появиться вновь, перед тем как еще раз исчезнуть. Красная дорожка, идущая от солнца, менялась с каждым мгновением, то победно трепетала, выпрямившись среди плавных водных холмов, то скрывалась, рассыпаясь, но тотчас же вновь соединяла свои осколки и опять выкладывала сверкающую мостовую. Над морем золотым медальоном простиралась тонко высеченная резная гряда: крепостные стены и крыши Посейдониса. Чайки носились в вышине, бросались вниз, к галере, в надежде получить подачку, или охотились, стремглав падая в воду и взбивая на поверхности пену, а затем, выныривая, поднимались, освещаемые уходящим солнцем, рассекая воздух сильными крыльями и держа в клювах свешивающуюся рыбу.
— Раз, два, три… четыре!.. Раз, два, три… четыре!.. Раз, два…
Надсмотрщик за каторжниками задавал ритм гребле, равномерно выкрикивая счет в рупор. Это был негр с отвислой, как у старой женщины, грудью и совершенно лысым черепом. Вся его одежда состояла только из кожаной набедренной повязки с ярким узором. По его команде шестьдесят обнаженных спин наклонялись вперед, выпрямлялись и опрокидывались назад: шестьдесят спин, исполосованных рубцами, носящих еще свежие раны, шестьдесят спин, некоторые из них были частью мощных тел атлетов, большинство же скорее напоминало решетки, обтянутые кожей.
— Раз, два, три… четыре!
Шестьдесят голов одновременно наклонялись и поднимались, хватая мычащими ртами воздух, иссохшие языки слизывали пот, выступавший каплями, скатывавшимися по лбу и щекам. Надсмотрщик поднял указательный палец. По его знаку стражники, тоже прикрытые лишь кожаными повязками, бросились вперед. Резкое хлопанье бичей смешалось с проклятиями и с криками боли. Но размеренное кряхтенье шестидесяти глоток перекрыло стоны, вопли и свист плеток.
— Раз, два, три… четыре!
Шестьдесят весел разом опускались, входили в воду и поднимались рывком. Хлопья пены слетали с концов их лопастей, и солнце золотило эту прозрачную падающую вату.
Бичи проходились по спинам и поясницам с дьявольской точностью. Отскакивая, они оставляли красные следы. Щадились только головы — слишком чувствительны и руки — слишком необходимы! Но при их прикосновении люди падали с хрипом. Стражники окатывали их ведром воды и поднимали пинками.
— Ударяйте сильнее!
Мышцы вздымали черную или красноватую кожу, покрытую грязью или запекшейся кровью. Кого только не было на этих скамьях: краснокожие с Большого Материка[2], черные, купленные в Ливии, и белые с севера, из страны кельтов и из Иберии, воины, взятые в плен атлантами в завоевательных походах или при подавлении мятежей, уголовники и те, что родились рабами и были проданы торговцами.
2
Большой Материк — первобытная Америка.