Город был погружен в теплый вечерний свет. Заходящее солнце осыпало золотой пылью фасады его домов и корпуса кораблей. Нод всегда ожидал этого короткого мига, когда крепость и дворцы наконец вспыхивали, мерцая в косых лучах, словно охваченные гигантским пожаром, за минуту до того, как ночь начинала расцвечивать своими звездами небесную твердь, светильниками — фасады домов, факелами — пути дозоров. Лишь в эти мгновения озарялись светом самые потаенные глубины его души, ибо разум его всегда был насторожен и гнал от себя эту бессмысленную радость, недостойную его положения. Но рассудок его — а вернее, тот политический демон, которого он носил внутри, — не позволял ему терять время, откликаясь игрой света и меланхолией сумерек. Он с точностью до каждого слова припоминал фразы, которыми обменялся или услышал в течение дня: слова послов и секретных агентов, уполномоченных от обществ, губернаторов провинций и иностранных князей. Из этих льстивых и угодливых речей он пытался извлечь неопределенную и сомнительную истину. Только иногда Нод позволял себе вздохнуть, ибо сдерживаемая злоба, презрение, укрываемое тщательной улыбкой, планы завоеваний и неутоленное желание мести бурлили в нем, словно низвергающийся в пучину водопад, и лишали душу покоя. Эти движения души, которые он ощущал столь остро, одновременно мучили и увлекали его. Таким был его способ, говорил он сам, сохранять то, что оставалось ему от молодости.

Он снова перевел свой тяжелый взгляд на улицы, одинаковые при свете огромного диска, и этот мирный вечерний свет наполнил его. В какой-то момент, то ли из желания позабавиться, то ли играя с самим собой, он позволил этому изнеможению, этой неге, которая была его слабостью или, может, его истинной человеческой сутью, обогнать свои мысли… Он жестко расхохотался над самим собой, приоткрыв безупречные зубы, матово светившиеся в наступавших сумерках. Осознание своего господства над собственными чувствами и мыслями наполнило его радостью. Его было достаточно, чтобы избавиться от тех немногих сомнений, которые он еще был способен испытывать: «Вот поэтому-то я и торжествую! Я был сильнее других, я предназначен для власти. Они должны были погибнуть или покориться; это закон природы». Эта мысль вдруг пронзила его и освободила от тех колебаний, которым он все-таки был подвержен.

Сзади послышались шаги. Появился чернокожий слуга, обнаженный до пояса и с бичом в руках, за ним следовал старик в митре, надвинутой на лоб. Нод даже не пошевелился. Его черты не выражали ни малейшего интереса к тому, что происходило рядом с ним. Он полностью доверял своему телохранителю.

— Оставь нас!

Нод соизволил наконец обратить внимание на того, кто склонился перед ним в почтительном поклоне:

— Подобает ли великому жрецу так благоговеть перед земным творением? Встань.

Его низкий голос был почти задушевен и не лишен очарования.

— Видимо, справедливо, — продолжил он, не меняя тона, — что земного в тебе столько же, а то и более, чем небесного. Но усаживайся, друг мой.

Пришедший поспешил повиноваться. Он единственный обладал правом, которое не мог бы и вообразить себе простой смертный: беспокоить императора, если это представлялось необходимым, в любое время дня или ночи, и неплохо использовал свое положение. Между тем то, что он должен был сообщить императору сегодня, беспокоило его; он склонился так, что его лицо, цветом напоминающее пергамент и усыпанное веснушками, едва не касалось узловатых коленей. Лысый, безбровый, он был похож на хищную птицу со своим крючковатым носом, бледными тонкими губами и тусклыми глазами, от которых, словно ручейки застывшей лавы от кратера, разбегались тонкие морщины.

— Говори, ты ведь за этим явился. Что случилось?

Это был лучший и искуснейший из тайных осведомителей императора, обязанный ему всем и доставлявший всегда самые верные сведения. Он не требовал для себя ничего, лишь наслаждался самой неуловимой для неопытного глаза ролью секретного агента. Нод выбрал человека, достойного той вершины пирамиды священнослужителей, на которую он его возвел в награду за таланты и старания. Это положило конец бесконечной, изнуряющей вражде между верховными жрецами и императором, Жрецы в Посейдонисе еще внушали суеверный трепет, к их мнению прислушивались, и император мог спокойно править, удерживая в руках все нити.

— Ну так что, мой любезный Энох? — спросил он, стараясь ободрить собеседника, но его темные глаза, глядевшие неприветливо, задержались на запыленном лице визитера.

— …Девы из храма Посейдона предвещают странные вещи. Они говорят, что разгневанные боги готовят нам кару.

— Они сошли с ума! Если они не перестанут, я найду способ их унять.

— Увы, великий, это не в твоей власти, ибо они посвятили себя Посейдону, нашему божественному отцу. Наши грехи искупаются их постами, умерщвлением плоти и молитвами.

— А твоими, старый плут? Это все?

— Нет, господин…

— Говори, не бойся. Какой-нибудь мятеж, тлеющий под пеплом? Или заговор против меня?

— Нет, господин. Еще одно пророчество, косвенно оно касается и тебя.

Нод расхохотался раскатисто и громко. Это был не тот радостный смех, которым смеются довольные жизнью люди, и даже не вызывающе презрительный хохот, это был скорее невыносимо тягостный крик, крик веселой ярости, обнаживший ряд жестоких волчьих зубов. Он резко выпрямился и с силой встряхнул костлявое плечо старика:

— Только не меня! Не твоего императора! Прибереги свои глупые шутки для кого-нибудь другого!

— Умоляю, господин, выслушай меня!

— Я ненавижу пророчества, этот темный язык прорицательниц из гротов и сумасшедших астрологов. Следить за судьбой не в нашей власти, старый дурак, к счастью, не в нашей! Звезды молчат. Мы стоим на Земле. Почему же, спросишь ты, я не знаю, а смеюсь. Я люблю реальное, прочное, осязаемое, настоящее и живое. Непонятное, то, что страшит меня, я сокрушаю или, если не в силах побороть, избегаю — ты прекрасно это знаешь!

— Да, господин. Речь идет о твоем сыне, достопочтимом принце Доримасе, во всем достойном твоего величия.

— О Доримасе?

— Дело весьма серьезное.

— Я отправил его с миссией за ливийские земли к пеласгам… С особым поручением, во главе разведывательной флотилии… Кто мог, кто посмел помешать мне, я тебя спрашиваю? Правда, я отправил его с мирными намерениями, я бы даже сказал, отдохнуть и развлечься. Но это поручение дает ему возможность повидать мир, поучиться искусству править — будущему ремеслу императора — и пополнить свои познания в науках. Я вырвал его из лап наших риторов, пока они не сделали из него болвана, а стараться им оставалось недолго.

— Самая почитаемая из Священных Дев, та, на которую Верховное Божество нисходит прежде всего, та, что пользуется Его возвышенной любовью, утверждает, что принц Доримас на пути в Посейдонис… Ей было открыто, что он сейчас в море, в одиночестве и печали, пронзающей всю его душу.

— Это что еще за нелепые россказни?

— Еще она говорит, что принц идет к Атлантиде на всех веслах и что это непредвиденное возвращение принесет большие перемены.

— Никогда мой сын не посмеет нарушить данного мне слова и никогда не решит вернуться раньше назначенного мною срока, а только выполнив возложенную на него миссию.

— Кто, кроме Вседержителя, знает это, господин?

— Довольно! Если Он и существует, думаю, что у него найдутся более серьезные заботы. Ведь, согласись, Он просто забавляется, нашептывая всякие сказки на ушко нашим Девам, которые, кстати, сгорают от нетерпения распроститься со своей девственностью. Ну, согласись же.

— Ваше величество, вы меня недооцениваете. Небеса столь же близки мне, сколько и грешная земля, а может быть, и более.

— О, лжец! Ты как птица, скачущая по ветвям дерева и собирающая там себе корм, а потом поднимающаяся к заоблачным высотам, но с набитым внизу брюхом.

— Ты, господин, стало быть, не веришь в Верховное Божество, подателя всякой жизни? Стало быть, мой владыка не верит ни во что?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: