Анну записали на следующий семестр. Дядя Генрих обратился к брату, живущему в Кельне, с просьбой помочь Анне с жильем и заказал в ателье пальто из прочной ткани, которому «не будет сносу». Подобно невесте в свадебном платье и фате, ожидающей счастливых перемен, Анна предвкушала, что пальто это сулит ей совершенно новое будущее. За несколько дней до отъезда ее позвал к себе Якобсмайер.
— Должен сообщить тебе ужасную новость, Анна. Из нашей затеи ничего не выйдет.
— Не может быть… — Анна опустилась на натертую до блеска скамью и посмотрела на статую Богоматери, показавшейся ей вдруг крайне самодовольной. Она не могла повернуть назад, поскольку мысленно навсегда покончила со своим прежним существованием. Якобсмайер ходил взад-вперед мимо алтаря, теребя подбородок.
— Знаешь что, — он резко обернулся, — мы ничего не скажем твоим родственникам. Я заплачу за ученье. Ты держи рот на замке, собирай чемодан и езжай в Кельн.
Первого ноября Анна села в поезд. На ней было сшитое на вырост пальто-полушинель и серая фетровая шляпа с бурым перышком из летнего гардероба гуменника.[32] Все ее пожитки помещались в картонной коробке из-под маргарина. Поезд бежал через хвойные леса к желтеющим рощам, пересекал луга и пашни. Она закрывала и открывала глаза в надежде увидеть знакомые места. Пейзажи равнодушно проносились мимо. И все же она чувствовала, что приближается к родному городу, который крепко держал ее на поводке; четырнадцать лет назад поводок был ослаблен, теперь же, по мере продвижения пыхтящего локомотива, снова медленно натягивался. Однако как только поезд с грохотом прибыл на станцию, чувство ностальгии ее покинуло. Массивный кафедральный собор прямо рядом с вокзалом внушал страх. Зубчатые силуэты остроконечных башен угрожающе впивались в антрацитное небо. Если даже в церкви Святого Ландолинуса было трудно достучаться до Всевышнего, какими же ничтожными представлялись молитвы в этом необъятном Божьем храме. Она прижала картонную коробку к животу. А теперь — к дяде Францу, сказала она себе, пока ее окончательно не затянуло наверх в бесконечность параллельных линий. Из кармана пальто она выудила аккуратно сложенный листок бумаги. Готическими буквами, почти каллиграфически, дядя Генрих написал на нем название больницы, где начальником отдела технического обслуживания работал его брат. Прохожий объяснил ей на кельнском диалекте, какой трамвай идет до больницы. Сев в трамвай и пробираясь по проходу между сиденьями, она подавила в себе импульс поприветствовать жителей своего города. Никто ее не замечал. Пассажиры равнодушно смотрели в окно, будто ехали они — в этом трамвае, в это самое время, в этом городе — вопреки своей воле. Высокие фасады, толчея, движение на улицах: напряженность жизни в городе ее детства ошеломляла Анну. Если в деревне она всегда считалась дочерью умершего молодым отступника — сына старого Бамберга, то здесь, в этой густонаселенной анонимности, она была никем.
Когда Анна открывала тяжелую дверь больницы, у нее появилось гнетущее ощущение, что она переступает границу города в городе. Там и там рождались и умирали, только здесь в большей концентрации. Сидя на краешке кожаного кресла в вестибюле, она ожидала появления дяди. Проходившие мимо задерживали на ней свои взгляды. Став подозрительной, она попыталась взглянуть на себя их глазами. Они видели девушку в средневековом пальто, в охотничьей шляпе с потешным перышком и с нищенской котомкой на коленях — редкий экземпляр давно вымершего в городе вида. Я выгляжу смешно, заключила она. К ней приблизился мужчина в белом халате. Легкий секундный испуг пробежал по его лицу, но он тут же овладел собой и радостно пожал ей руку. Анна постаралась припомнить его — ведь он был на похоронах отца — в надежде распознать хоть что-нибудь из прошлого, раз уж с Кельном ей этого не удалось. Но память молчала — он не был похож ни на отца, ни на дядю Генриха, ни на дедушку. Веселое выражение лица тоже не было семейной чертой.
— Это весь твой багаж? — спросил он, забирая у нее картонную коробку.
Анна молча кивнула. Она сняла свой нелепый головной убор, чтобы чем-то занять руки, и последовала за ним, стыдливо теребя перышко на шляпе.
Его жилье располагалось на территории больницы. Он оставил Анну на попечение жены, которая приветствовала ее с младенцем на руках. Болтая о том о сем, тетя Вики показала ей дом. Это была пышнотелая женщина с курчавыми рыжевато-светлыми волосами, схваченными гребешками. На подбородке притаилась ямочка, порой придававшая ей растерянное выражение, как если бы кто-то вдруг ее обманул, однако минуту спустя беспечная улыбка снова озаряла ее лицо. Затаив дыхание, Анна осматривала городское жилище. Комната с полированной мебелью. Огромных размеров труба граммофона нахально таращилась на нее. Настоящий туалет с бачком. Горячая водопроводная вода. Собственная спальня: обои в медальонах, туалетный мраморный столик с раковиной, шкаф для одежды, которой у нее не было. Дощатый нужник на заднем дворе, водокачка для мытья, чердак с полом в червоточинах — вся эта мерзость в мгновение ока отправилась на свалку ее памяти.
Вечером Анна забралась под накрахмаленные простыни — от впечатлений кружилась голова. И хотя всего за один день она очутилась в другом измерении, никогда прежде она не была так далека от города, обитавшего в ее мыслях все эти годы. То был микрокосмос шестилетнего ребенка, защищенный мир, в котором жизнь с ее привычными голосами была цельной и понятной. Тетя Вики просунула голову в дверь:
— Schlaf wohl, Anna.[33]
— Gute Nacht, — ответила Анна нерешительно. После привычной жестокости и недоверчивости добродушие новых родственников приводило ее в замешательство.
В женской школе она оказалась единственной деревенской девушкой. Однако никто этого не замечал. Она носила платья своей тети, а литературный немецкий — знамя, которое высоко держал ее отец, — она никогда не забывала. И все же она лишь наполовину понимала разговоры своих одноклассниц, их язык относился к неведомому ей миру со специфичным жаргоном: предвкушаемое свидание, thé dansant[34] в воскресенье вечером. Вместо the dansant Анна наслаждалась магической темнотой в близлежащем кинотеатре, навевавшем смутные воспоминания о театральном зале казино. Генрих Георг и Зара Лeандер с приклеенными кудрями и розой за ухом. «Die große Liebe»,[35] «Heimat»,[36] «La Habanera».[37] Фильмы кинокомпании «Уфа» предварялись Wochenschau,[38] сцены из реальной жизни походили на заманчивые сновидения. На белом экране маршировали бравые солдаты. Германия снова обзавелась армией, страна быстрыми темпами поднималась из руин. По заданию государственной службы занятости здоровые, атлетически сложенные юноши осушали болота и собирали урожай. Сияющие девушки без макияжа трудились на фермах, мыли, чистили, ухаживали за детьми. Они беспрестанно улыбались, жили в лагерях, начинали день с поднятия флага и во все горло распевали марш «Хорст Вессель». Дела Германии налаживались, все с воодушевлением трудились над ее восстановлением — с хаосом, нищетой и безработицей было покончено. В страну вернулся порядок — порядок, раскрашенный в цвета созревшего зерна и летнего неба, порядок светлых волос и голубых глаз. Несмотря на скептическое отношение к флагам и маршам, отвращение к орущему австрийцу и предостерегающие сигналы, исходившие от увиденного дядей Генрихом в Бюкеберге, Анна заражалась оптимизмом, равно как и все остальные зрители, прижавшиеся друг к другу в интимной атмосфере теплого кинозала. Образы на экране внушали доверие, наталкивали на мысль: в повседневной реальности тоже все идет хорошо. Вдобавок им показывали художественный фильм. Всеохватывающий прогресс в стране не удивлял Анну, он естественным образом совпадал с поворотом к лучшему в ее собственной жизни. Так же как и Германия, она выбралась со дна. Это была не просто трезвая констатация факта, а внутреннее ощущение параллельного движения вперед. Плитка шоколада, которой во время сеанса поделилась с ней тетя Вики, была лучшим тому доказательством: кто мог позволить себе шоколад в былые времена?