В воскресенье он начал задыхаться. Словно рыба на суше, он ловил воздух широко раскрытым ртом. Жена усадила его в постели, напоила, расстегнула пижаму — он схватился за сердце. Срочно вызвали врача. Незнакомый дежурный врач всадил длинную иглу прямо ему в грудь.

— Это последнее, что я мог сделать, — прошептал он, укладывая шприц обратно в саквояж. — Готовьтесь к худшему.

Последовали долгие часы ожидания. Каким-то чудесным образом мать все еще сохраняла силы держать удары судьбы. В воздухе висел единственный вопрос: выживет или нет. Лотта даже выбежала в лес, опасаясь, что вблизи дома какая-нибудь ее непроизвольная мысль, ускользнувшая от внутренней цензуры, окажется роковой. К вечеру дыхание нормализовалось. Он сделал глоток воды, а затем попросил жену раскрыть все двери и поставить на полную мощность «Реквием» Моцарта. Дрожащей рукой она опустила иглу на пластинку. Печальная мелодия воспарила по лестнице вверх. Йет расплакалась.

— Радуйся, — сказала мать, — что слушаешь эту музыку не на его похоронах. Сейчас он еще в состоянии наслаждаться ею.

После этого апофеоза отец медленно пошел на поправку: он возвращался к жизни стильно. Постепенно к нему начали допускать гостей.

— Почему не приходит Ханс Конинг? — вопрошал отец.

— Он обязательно появится, — успокаивала его жена.

— Он знает?

— Конечно.

Но профессор как сквозь землю провалился. Если до несчастного случая он неизменно оказывал дому почтение своими визитами, то сейчас упрямо избегал его. Мать Лотты позвонила ему. Из вежливости откликнувшись на ее просьбу, он с удрученным видом появился на пороге. Протопал по лестнице наверх, стукнулся головой об угол и растерянно встал у постели, даже не подав больному руки.

— Как дела? — поинтересовался он, зайдясь вдруг сухим кашлем и прикрывая рот огромной мясистой рукой, которой всегда отмахивался от возражений. Больной не скрывал своей радости. Его щеки заиграли румянцем от одного только факта присутствия закадычного друга и единомышленника.

— Вот валяюсь тут, — вздохнул он. — Ты не поверишь, как мне не терпится скоротать с тобой субботний вечерок, как в старые добрые времена.

Ханс Конинг пристально на него посмотрел.

— Послушай, дражайший, я плохо переношу больничные условия… — Скривившись, он оглядел все вокруг таким взглядом, словно старался не грохнуться в обморок, надышавшись этого отравленного воздуха. — Я серьезно, обычно я не выдерживаю и минуты!

— Но… — возразил было удивленный больной.

Профессор направился к выходу.

— Сообщи, когда поправишься, — взявшись за ручку двери, он обернулся, — всего хорошего.

За время долгих месяцев медленного выздоровления профессор больше не показался в доме. Отцу приходилось бороться с приступами подавленности. Почему от него отвернулся лучший друг? Причем именно тогда, когда пуще всего был ему нужен: чтобы тренировать его надтреснутый ум и будить воображение. Поступок профессора был его личным поражением.

— Что, собственно, я за человек? — копался он в себе, откинувшись на подушки. — Я никто. Чего я добился? Ничего. Я не представляю для мира ни малейшего интереса. И почему только я не умер?

Жена спешила разубедить его и перечисляла уйму достоинств, замалчивая при этом не столь приятные черты его характера. Она так страстно надеялась на то, что он поправится, что сама искренне верила в нарисованный ею портрет. Наконец он сдался перед лавиной лестных слов.

— Ты чудесная женщина, — прошептал, засыпая, утешенный больной.

Потрясающим, запредельным, незабываемым событием для всей семьи было его появление в гостиной: медленно, шаг за шагом, он спустился по лестнице, прошаркал в комнату и с кружащейся от напряжения головой опустился в спешно придвинутое к камину кресло, чтобы выпить чашку кофе. Скамейка в саду стала следующим достижением. Так, мало-помалу, он завоевывал территорию, пока однажды они не решились оставить отца дома одного, наедине с его честолюбивыми захватническими устремлениями. Возможно, причиной стало непривычное отсутствие жены, или он просто больше не мог противиться долгое время подавляемому желанию обменяться с кем-то возвышенными мыслями. Поддавшись беспечному порыву, он, пошатываясь, перебрался по доске через канаву и направился к лесу. Он шел медленно и сосредоточенно, приволакивая ногу (последствие тромбоза) и слушая чудовищный стук своего сердца. Добравшись наконец до дома Конинга, он в полном изнеможении прислонился к одному из темно-зеленых столбов, поддерживающих кровлю крыльца. Он не знал, сколько времени простоял там, задыхаясь, держась за сердце и переживая, что профессор застанет его в таком положении. Немного придя в себя, он нажал на кнопку звонка. Его друг в костюме-тройке, из нагрудного кармана которого гирляндой свисала серебряная цепочка часов, сам отворил дверь. Его борода затряслась от страха.

— Боже, что ты здесь делаешь? Вот уж кого не ожидал увидеть! Сожалею, но… — он заговорил приглушенным голосом, как будто собирался посвятить его в какую-то сокровенную тайну, — мы ждем гостей, они прибудут с минуты на минуты. Ты выбрал неудачный момент. Входи же, выйдешь во двор через кухню.

Отец Лотты проковылял по коридору и рухнул на табуретку.

— Секундочку, — еле дыша, произнес он. — Можно… можно мне стакан воды?

— Сейчас посмотрю…

Профессор проверил все кухонные шкафы, с грохотом захлопывая дверцы.

— Господи, да где же она хранит стаканы?! Ладно… сойдет и чашка.

Незваный гость выпил воды. Широким жестом профессор распахнул дверь:

— В другой раз, дружище! Боже, какой у тебя потрепанный вид.

Заслышав хруст гравия, мать Лотты выглянула в окно. По дорожке плелся ее муж (а она-то думала, что он в кровати); он остановился на полпути, ища опоры у грушевого дерева, и посмотрел на дом с испугом, будто увидел что-то устрашающее. Приглядевшись, она заметила, что он плачет. Тем же вечером мать облекла в письменную форму их отказ от продолжения дружбы с профессором. Скрипя пером по почтовой бумаге, она назвала его законченным эгоистом. утратившим человечность на пороге их собственного дома.

— Интересно, — сказала Анна, — что в тот период ты мечтала о поездке в Кельн.

— Чем же?

— Да тем, что именно тогда и во мне проснулось желание вернуться туда.

Анна достигла того возраста, в котором ее отцу стало тесно в симбиотическом мирке между церковью и рекой, представлявшем собой скопление ферм и их обитателей, которые знали друг друга как облупленных. Так же как и в случае с отцом, эта скудость впечатлений не переросла у Анны в фаталистическое приятие судьбы, а приобрела форму бунтарства.

Она дернула Якобсмайера за рукав сутаны.

— Как мне уехать из этой деревни? — Ее голос нарушил беззаботный покой церкви Святого Ландолинуса. — Возиться с навозом до скончания века — не мое призвание.

Якобсмайер в нерешительности кивнул.

— Возможно, у меня есть идея… — Он задумчиво поглаживал подбородок. — Архиепископ Падерборна ищет молодую женщину, которая со временем могла бы заменить его престарелую домработницу. Он хочет направить ее в кельнскую школу, где дочки из состоятельных семей обучаются ведению домашнего хозяйства с прислугой. Школа для дам… — Он улыбнулся, не скрывая иронии.

Дядя Генрих не возражал. Тете Марте было труднее смириться с исчезновением бесплатной рабочей силы.

— Ты не соображаешь, что творишь, — сказала она презрительно, содрогаясь при одной только мысли, что ей предстоит взвалить на себя все обязанности Анны. — Из этого ничего не выйдет, могу тебя заверить. — Анна молча мешала суп, ей не хотелось устраивать сцену в преддверии отъезда. — Почему ты не отвечаешь? Возомнила о себе Бог весть что? Я вот что тебе скажу: ты будешь страшно разочарована. Настанет день, когда… — у нее сорвался голос, — когда ты приползешь сюда на коленях, вымаливая корочку хлеба. Не думай….

Анна устало вздохнула.

— Что ты так кипятишься? — сказала она холодно, не отводя взгляда от кастрюли. — Так или иначе я умру, ты ведь сама постоянно об этом твердила. Я ведь не дотяну и до двадцати одного, верно?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: