В открытую дверь кузницы я вижу залитые расплавленным солнцем зеленые склоны гор, облако, зацепившееся краем за зубчатую вершину. А Автандил неторопливо продолжает рассказ:

— И вот один раз монахи Эчмиадзинского монастыря привезли на тифлисский базар большой такой мудреный замо́к, где-то за границей его делали. Поломался замок, ключ в замке торчит, а ни вперед, ни назад не повернуть. А сказать тебе, малышка, Эчмиадзин — за триста верст от Тифлиса, далеко, но у них на месте и в самой Эривани никто не мог починить тот замок. А в Тифлисе хороших мастеров ух много! Ну вот, весь день носили замок по базару, из одной мастерской в другую, но никто не может починить. Как быть? А католикос приказал монахам скоро вернуться: замок очень нужен! Думаю, подвал с дорогими вещами запирали — тогда в монастырях и золота и серебра ух много было!

Кузнец опять принимается набивать трубочку, и я осмеливаюсь спросить:

— А католикос — он кто?

— Католикос? — Дед Автандил на мгновение задумывается. Глубокие морщины на лбу становятся еще глубже. — А это, малышка, самый главный монах.

— А-а-а…

— И вот, слушай, вечером приходят монахи и к нам в мастерскую. А уж по всему базару слышно: самые знаменитые мастера отступились. Посмотрел замок и мой Шабашвили, руками разводит: не понимаю, в чем причина. Тогда я говорю: оставьте мне замок на ночь — может, сделаю. Ну, все рассмеялись: мальчишка — и туда же! Около мастерской весь базар тифлисский собрался. И все надо мной: «Ха-ха-ха! Хо-хо-хо!» Ну, а вечер уж, монахам завтра возвращаться — католикоса своего боятся! Махнули рукой и оставили замок… н-да.

— И вы починили? — с непонятным мне самой волнением спрашиваю я.

— Починил, малышка! Всю ночь сидел, а нашел, в чем причина. Кинул на пол белую рубашку, разложил на ней черные части замка. Смотрю, думаю. А на белом-то черное хорошо видно. И увидал, нашел поломку… И там же, в мастерской, уснул — так устал. А утром возле мастерской опять толпа. И как увидели — свободно отпираю и запираю замок, что поднялось, генацвале! Крик, шум, словно пожар большой! Монахи кучу денег выкладывают, кланяются: «Благослови тебя бог, мастер…» — твердят. Ну, деньги — хозяину: мастерская его, Шабашвили, я у него работник… И уехали монахи. А вечером хозяин вдруг говорит: «Уходи, Автандил, из Тифлиса! Здорово мастера обозлились; работу ты у них, боятся, отбивать станешь. И учиться тут тебе больше нечему. Сам ты стал мастер! На вот, говорит, тебе денег, на инструмент и уходи… Прошу, уходи, не хочу твою кровь видеть… У меня, рассказывает, когда молодой был, так же вот друга убили… Позавидовали!»

— И вы ушли?

— А что делать? Народ тогда злой был, работы мало, и правда могли убить… Ходил по дорогам, ночевал где придется — у добрых людей, а то и просто в поле. Все лето бродил! А потом недалеко от Цагвери у ручья присел однажды отдыхать и смотрю — девушка с кувшином за водой идет. Идет и плачет, идет и плачет. Так жалко стало — сказать не могу! Помог кувшин до дому донести. Мать у нее, оказывается, весной умерла, на могиле еще трава не выросла, а отца раньше похоронили. Ну и остался я у нее жить, совсем остался. А через год сын у нас родился, Сандро…

Давно, в Цагвери... img_13.jpeg

Дед Автандил умолкает и с непонятным мне ожесточением принимается колотить молотком по железу; глаза странно блестят, будто из них тоже летят искры.

— А она теперь где? — шепотом спрашиваю я, хотя какое-то чувство подсказывает: спрашивать не надо, нельзя.

— А там же, где ее мать, — глухо отвечает Автандил, стуча молотом и разбрызгивая вокруг огненные звезды. — Где все будем, малышка.

Мне становится жалко деда Автандила, и я молчу, не зная, как его утешить. Но в кузнице появляется посетитель, и я вздыхаю с облегчением.

В светлом проеме двери неожиданно возникает силуэт человека в темной длинной одежде, с падающими на плечи волосами. Странный такой человек… И вдруг я вспоминаю: на Руставели встречала старика, одетого в похожее длинное, до полу, платье, и однажды, когда мы шли с Катей, она сказала: «Вот служитель божий, священник, отец Петр». Слов Кати я не поняла и начала приставать с вопросами, и тогда она украдкой от домашних повела меня в церковь. В церковь я пошла первый и последний раз, и меня несказанно поразила торжественность и таинственность, царившие в высоком сводчатом зале. Пылали люстры и свечи, и «отец Петр» в сверкающей золотом и серебром ризе печально и торжественно что-то выкрикивал, а невидимый снизу хор подхватывал его возгласы и повторял. И люди вставали на колени и кланялись, и махали руками, и дотрагивались головами до выложенного серыми плитами каменного пола. Это зрелище, помню, произвело на меня очень сильное впечатление, напомнило театр, где я до этого два раза была с папой — смотрела «Щелкунчика» и «Снегурочку», — только в театре пахло иначе. «Отец Петр» размахивал серебряной чашечкой на цепочках, из нее шел пахучий дым, Катя объяснила, что чашечка называется — кадило, а пахнет ладаном. Катя заставила и меня встать рядом с ней на колени и кланяться до пола, как другие. Сказала — так молятся богу и просят у него каждый что хочется. «Проси и ты, Лианочка, у боженьки чего тебе надо, боженька добрый!» А сам бог был нарисован высоко, на круглом потолке, — у него грустное лицо с длинными голубыми глазами под темными дугами бровей. Вокруг головы светился желтый круг, будто сама голова бога сияла, и над ней летали толстые, кудрявые мальчики с белыми крылышками; Катя шепотом объяснила — это херувимы, божьи помощники.

«Они, когда вырастут, станут ангелами?» — допытывалась я. Про ангелов слышала от Кати и раньше. Она говорила, что у каждого человека, и у меня тоже, есть ангел-хранитель, он бережет и отгоняет все злое.

А когда шли назад, Катя попросила никому дома не рассказывать, что мы были в соборе — так называлась та церковь, — а то ее, Катю, будут ругать. Но я была настолько поражена увиденным, сверканием золота и свечей, темными, скорбными и строгими лицами святых, что не вытерпела и рассказала папе. Ой как он рассердился, как ругал Катю! Я даже удивилась: он всегда разговаривал с Катей вежливо, с уважением и шутил, никогда не повышал голоса, а тут…

— Больше чтобы подобное не повторялось, Катерина! — кричал в тот день папа. — Я не позволю засорять ребенку мозги! Слышишь?!

В нашей семье ни мама, ни папа, ни обе бабушки не верят в бога, они же были связаны с революционерами, с дядей Серго и его товарищами и сочувствовали им.

…Воспоминание мгновенно проносится в памяти, и я во все глаза смотрю на гостя дедушки Автандила. Нет, он не похож на «отца Петра» — тот был торжественный и величественный и ходил важно, как петух Чичико, и ряса на нем была шелковая, а на груди сверкал большой золотой крест.

Я оглядываюсь на деда Автандила и замечаю странную, непонятную усмешку, шевельнувшую его большие обожженные усы.

— Здравствуйте, отец Спиридон! — говорит дед, вытирая кожаным фартуком руки. — Что нужно служителю божию в моей грязной убогой кузне?

Отец Спиридон немного смущен, но все же проходит в глубину кузницы и, достав из-под полы рясы что-то, показывает Автандилу.

— Прискорбное событие, друг мой, — объясняет он, как бы извиняясь. — Старинный, весьма и весьма дорогой мне господень крест… И отец мой, и дед благословляли им свою паству. И я немало потрудился с этим крестом во славу божию. И у купели, и у аналоя, и у гроба… Да-а… И вот несчастье: вчера уронил в алтаре на каменный пол.

Дед Автандил берет и молча рассматривает две поволоченные половины большого нарядного креста, потом так же молча протягивает священнику.

— Клепаный это крест, отец Спиридон! И негодно клепаный. Плохой мастер крест сработал, я бы такого и в помощники не взял… Крест не клепать нужно, отец Спиридон, его нужно целым куском в форме лить — тогда будет вечный. А это не работа!

— Не богохульствуй, Автандил! Да еще при малом дитяти. Придет час, и накажет тебя господь за отступничество. Ни разу не переступил порог храма, пока я тут священствую! Грех, великий грех берешь на душу, Автандил!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: