— Я не видела в твоем доме ни одной ее фотографии.
— Они есть, их целые альбомы. Вначале я от них не отрывался — смотрел, смотрел… Ночью закрывал глаза, и они мне снились. Не живая, Ким, а ее фотографии. И я спрятал эти альбомы подальше… Какое-то время Том спрашивал, где мама, а затем перестал. Я смотрел на него, Полин, и меня разрывали самые противоречивые чувства: я обожал Томми, но постоянно видеть лицо Ким было нестерпимо. Года полтора я пребывал в абсолютно невменяемом состоянии, даже вспомнить жутко. А потом… Как-то вечером Том раскапризничался. Ныл и ныл, не захотел ужинать, швырнул ложку в стену. А я находился на пределе, казалось, еще чуть-чуть, и я подожгу дом, застрелю соседей… В общем, я не выдержал: стащил его за шиворот со стула и пару раз от души наподдал — так, что он кубарем полетел на пол и врезался в ножку стола. Он, конечно, разрыдался, еле поднялся на ноги и убежал к себе. Десять минут я стоически слушал его завывания, изводясь от жалости, потом все резко стихло — словно его выключили. Я зашел в комнату и увидел, что Том одетый лежит на кровати и крепко спит. Такого с ним никогда не случалось, он плохо засыпал. Я потрогал его щеку, а она горела огнем. И он так дышал — натужно, с присвистом… Полин, ты знаешь, как сходят с ума от страха? В тот момент я решил, что некто или нечто хочет отнять у меня последнее — ребенка. А я еще его ударил! Я от ужаса не мог пошевелиться, в голове запылал какой-то костер. Я сумел только доползти до телефона и позвонить сестре — она же педиатр. Надо отдать Анне должное: несмотря на поздний час, она примчалась моментально. Она крутила Тома, вертела, слушала, простукивала и наконец, очень спокойно произнесла сакраментальную фразу: «Все дети болеют, но это еще не конец света». Вообще, Анна оказалась замечательным психоаналитиком. Она сидела со мной до утра и говорила, говорила… Именно после того ночного разговора я постепенно и начал выходить из своего замутненного состояния. А потом все улеглось, почти забылось… Жизнь пошла своим чередом. Полин, слушавшая Николаса, почти час, теперь испытывала настоящее потрясение. Ей и в голову не приходило, что однажды наступит момент, когда плотина его ироничного немногословия внезапно прорвется, и все пережитые чувства, оказавшиеся такими беспощадными по своей силе, облачатся в слова и хлынут наружу.
— Ник, дорогой… Я такая скверная. Три месяца болтала только о собственной персоне, морочила тебе голову всякими пустячными глупостями, не закрывая рта… Я не представляла… Я даже не пыталась узнать и понять тебя до конца! А ты выбрал для жизни единственно правильный стиль поведения — скрыл, свою уязвимость под толстым-толстым слоем сдержанности, которую сам и взлелеял. Как я могла упрекать тебя в этом?!
— Ты не скверная, а слишком восприимчивая. Я разоткровенничался, ты, бедняжка, разнервничалась… Перестань — все это было слишком давно, в другой реальности.
— Я вспомнила… Когда ты звонил из Милана, то сказал, что нельзя пересказывать самые драматические события своей жизни, потому что другим они покажутся банальными и приторными. А еще ты сказал: не стоит описывать вслух пережитые эмоции. Теперь я понимаю, почему ты так сказал. Теперь я многое понимаю… Но я бесконечно благодарна тебе за откровенность.
— А я благодарен тебе за то, что ты разорвала приглашение на вечеринку. Это известие меня сильно приободрило.
— А ты сказал правду — неужели у всех жительниц Германии и Италии ноги хуже, чем у меня?
— Даже сравнивать нечего.
— И если я попрошу передвинуть кресло в гостиной поближе к окну, ты это сделаешь?
— Скрепя сердце сделаю.
— Милый, как ты терпишь мою несносную болтливость?
— Это неотъемлемая часть твоей сущности — а я воспринимаю тебя в совокупности всех деталей и не намерен разрушать целостное… Конечно, если мы начнем жить вместе, откуда ни возьмись, появятся сотни острых углов, мы еще очень долго будем притираться друг к другу…
— Притираться к тебе, Ник, я готова сколь угодно долго. Я недавно прочла один роман, где поднималась та же тема: его герой объяснял, почему некоторые пары изначально идеально подходят друг другу, а некоторые никак не могут стесать те самые острые углы, мешающие их полноценному благополучию. По его теории…
В коридоре послышался шум и обрывки разговора. Мимо привидениями скользнули две негромко болтающие медсестры: одна везла капельницу, колесики которой шуршали, словно по полу ползло семейство выбравшихся на охоту змей. Проводив капельницу неприязненным взглядом, Николас вновь повернулся к умолкшей Полин:
— Помнишь, тогда, в моем кабинете, я сказал, что не могу быть равнодушен к женщине, выказывающей мне такое расположение? Сегодня я долго вещал о степени твоей привязанности ко мне. Я с отвратительной самонадеянностью разглагольствовал об этом, как о должном. А ты слушала и тактично оставляла свои мысли при себе. Еще я смутно и путано говорил о своих стремлениях, соображениях, желаниях, ощущениях… Но я, как последний идиот, ни разу не сказал ясно и прямо: ты безмерно дорога мне, Полин. Если я твое осеннее наваждение, то ты — моя последняя осенняя любовь. Я хочу, чтобы ты оставалась со мной… до конца. И я готов сделать все, чтобы ты была со мной счастлива.
Николас потянулся и решительно прижался к ее губам. Полин показалось, что столь категоричным поцелуем он, как печатью, скрепляет только что сказанные слова, придавая им статус завизированного договора. Основательность этого человека — даже объясняющегося в любви — была просто непоколебимой!
— Не целуй меня, я таю… Что ж, у меня нет возражений по существу вопроса. А вы, мистер Андерсон, хотите оговорить заранее какие-нибудь особые условия?
— Пожалуй, да. Полин, я действительно готов выполнять любые твои прихоти. Но в будущем — ради сохранения моего душевного здоровья — каждую занимательную историю, которую ты соберешься мне поведать, ты изначально будешь сокращать на десять — пятнадцать процентов. И на этом я настаиваю, как заказчик.
Солнцепоклонник
Он не думал, что так получится, и, честно говоря, не очень хотел, чтобы так получилось. Но все произошло само собой — не вполне помимо его воли, а скорее параллельно ей. Впервые Курт увидел эту девушку в университетском кафе во время традиционной предрождественской научной конференции, которая на сей раз, проходила в Эшфорде. Она сидела за столиком одна, пила томатный сок, по-детски окуная короткий носик в стакан, и сосредоточенно изучала разложенные перед ней бумаги. В глаза сразу бросалась ее прическа: девушка была очень коротко пострижена, но невероятно пышные, выкрашенные в ярко-желтый цвет волосы не лежали, а стояли торчком, словно клоунский парик, образовывая вокруг лица подобие светящегося шара. Тогда Курт впервые подумал: кого же и называть солнышком, как не такую оригинальную девушку? Допив свой сок, она аккуратно сложила все листы в папку, поднялась и слегка вразвалочку направилась к выходу. Она оказалась довольно коренастенькой и несколько коротконогой (джинсы сзади волочились по полу), но общего благоприятного впечатления это не портило.
Курт проводил ее взглядом, проанализировал сумму полученных впечатлений и пришел к выводу, что в этой девушке, безусловно, есть нечто притягательное, не подвёрстывающееся, однако, под определение «миленькая». Миленькая — это Дорис, жена Алана Блайта, его шефа. Сам Курт появился в Эшфордском университете два с половиной года назад, когда Алан только-только возглавил одну из лабораторий на отделении биоорганической химии биологического факультета (до него эту должность в течение долгих лет занимала знаменитая Марджори Кидд, чье имя практически стало легендой). В семьдесят три года миссис Кидд решила оставить административную работу, но научную и преподавательскую деятельность не бросила. Будучи невероятно энергичной (а также — как выяснилось — жизнерадостной и кокетливой) дамой, она появлялась на факультете почти каждый день, дабы щедро рассыпать вороха остроумных колких высказываний, которые незамедлительно входили в местный золотой фонд и становились крылатыми. Собственно, она, знавшая истинную цену всем специалистам по своей тематике и обладавшая тонким нюхом на тех, кто способен «выстрелить» в будущем, и оказала протекцию Курту, едва лишь в лаборатории появилась стоящая вакансия.