— Вылезай!
Не глядя на него, синеликая баба разводила руками — опустить их вниз уже не было никакой возможности — и крутила головой, пытаясь увидеть своего ребенка.
Зелинский схватил бабу за руки и потащил вверх. Не тут-то было: туловище бабы крепко сжимала толпа. Рывок, другой… Безрезультатно, не считая одного надорванного рукава. В этот момент рядом возникла тень. Зелинский поднял голову: Пенязь. Он перехватил у Зелинского другую руку и теперь они потянули бабу вдвоем. Снизу, судя по всему, им решили помочь: со второго рывка баба выскочила наверх так быстро, что под ней с каким-то деревянным щелчком успели сойтись плечи соседей.
Баба была не просто мокрой до нитки — от нее еще и возносились к небу хорошо заметные струи пара. Она шагнула к ребенку, сидевшему на чьей-то голове как на кочке, покачнулась и встала на четвереньки.
— Ползи, вперед ползи! — сказал Пенязь.
Баба между тем растянулась на плечах толпы и замерла.
Спустя несколько минут Зелинский и Пенязь подтащили бабу к ограде. Там Пенязь спрыгнул вниз и, схватив бабу за ноги, осторожно стащил ее на траву. Ребенок пополз следом за ней, но тут из ближайшего к жердям ряда наконец-то поднялись чьи-то руки — с их помощью мальчишку опустили на землю.
Зелинский подошел, теперь осторожно, к ограде. Возле самой ограды стоял ефрейтор Корчагин с непокрытой стриженой головой самой карикатурной лепки. Один глаз Корчагина был выпучен, а веки другого ефрейтор раздирал пальцами, потому что они склеились от размазанной по его лицу крови. Баба, которая просилась выйти, убегала в сторону Ваганькова, подбирая полы красного платья и оглядываясь назад. Толпа внутри гулянья скалила зубы. Возле крайнего буфета стояла, сложив руки на груди, городская барышня в белой кисейной шляпе, похожей на медузу. Она тоже смотрела на Корчагина, но не смеялась.
Зелинский опустил ногу на ограду и начал спускаться, уже без всяких церемоний хватаясь за края чужой одежды. Те же руки, которые спустили на землю мальчишку, помогли и ему. Перед тем, как ступить на землю, Зелинский поднял голову и обомлел. Со стороны Москвы, затянутой туманом, к ним по головам и плечам бежали, оглядываясь и спотыкаясь, дети, десятки детей во взрослой одежде: маленькие мальчики в картузах и сапогах, маленькие девочки в платьях и юбках до пят.
— А вас, Александр, в этом санбенито[30] и не узнать.
Зелинский обернулся: барышня взглядом ощупывала его сапоги. Наконец, она подняла черные глаза и прошептала:
— Боже мой… Боже мой! Кто б мог подумать…
Приказчик Ванька Ожигин сидел на прилавке внутри буфета и мял крохотную гармошку, а та выла, как кот, взятый от скуки за горло, но знавший, что до конца его все-таки не задушат: мяу-мау, мяу-мау, мяу-мау, мя-мя-мя! И снова: мяу-мау, мя-мя-мя! И опять три раза „мяу-мау“ и три раза „мя“.
Его напарник по бакалейной лавке Афанасий лежал на груде узелков с гостинцами и будто бы спал. Наконец он не выдержал и открыл глаза:
— Ну для ча ты ноешь? Для ча за хвост тянешь? Ни уха, ни слуха, прости Господи! Играть не умеет, а туда же!
Ванька перестал играть и спросил:
— А ты умеешь?
В наступившей тишине снова стал слышен гул толпы, время от времени дополнявшийся привычными уже криками издалека.
Ванька скривился и рывком растянул гармошку. Та рявкнула голосом итальянского коммерсанта, охрипшего от первого же глотка ледяной водки.
— Так я и не играю — сказал Афанасий. — А ты барином оделся. Значит, должон на музыке складно играть. И по-француски гутарить.
— Ма ном э Жан — сказал Ванька. Он прыгнул с прилавка на пол, поежился от утренней прохлады, прошелся по буфету, и вдруг снял канотье, показал его Афанасию: — Вуаси мон шапо. Се шапо де Жан.
— Шапо! Шляпо, а не шапо, дура! Дюрля-мурля галантэ.
— „Галантэ“! Ну вот чё ты сказал, чё? Сам-то понял? А может, ты меня к басурманской матери послал? Тогда что?
— А в харю мне дай — сказал Афанасий. Он приподнял голову, положил под нее руку и с интересом взглянул на Ваньку.
— Вам бы только в харю! — крикнул Ванька. Он достал гребешок, расчесался с челышком и снова надел канотье. — По стакану — и в грязь! Никакого понятия. У самого-то одёжи и всего на пять алтын денег.
— А у тебя рублей?
— Рублей не рублей, а праздник. Значит, оденься как положено!
Ванька любовно оглядел свою жилетку, брюки в модную полоску, приподнял ногу, обутую в калошу, и вдруг принялся ожесточенно скрести подошвой о край полки с гостинцами.
Афанасий зевнул, потянулся и сказал:
— Дурак ты, Ванька! Изумить, конечно, сможешь, а обмануть не сможешь. Разве только такую ж дуру.
— А хоть бы и дуру. Главное, чтоб с капиталом была.
Афанасий подумал и сказал:
— С капиталом дур не бывает. Разве только она вдова али сирота с именьем. А коли при ней мужик с капиталом, значит, умён. Стало быть, насквозь тебя увидит. А потому за тебя дочку не выдаст, хоть бы она твоей гармошкой и льститься стала.
Ванька нахмурился, но промолчал.
— Я с пятью алтынами и то насквозь тебя вижу. А он капиталистого мужика провесть вздумал. Смех! Богатый без ума что туло без головы.
Афанасий поднял картуз, которым до того прикрывал лицо, и, заглядывая через Ванькино плечо, стал кланяться:
— Здрасьте, ваше степенство! Позвольте представиться: Жан! Жан в печку сажан! Жан из каторжан! Жан он… Жан Жанович…
— Из каторжан, говоришь? — негромко произнесли за деревянной решеткой, и тут же в оконном проеме возник полицейский в белом кителе. — А ну, кто тут из каторжан будет?
Афанасий встал и шагнул к окну:
— Здравья желаю, вашсиятельство. С праздничком вас. А каторжан у нас нету. Это мы шутку шутим.
— Шутку… — буркнул полицейский. — Шутки, брат, надо так шутить, чтоб всем весело было. Одни тут, что ли?
— Одни, вашблагороть.
— А ну-ка…
Полицейский закинул ногу в окно, а следом влез и сам.
— Это что ж, всё гостинцы? — спросил он, поправляя фуражку с белым чехлом.
— Гостинцы, вашблагороть — кивнул Афанасий.
— По счету, ровно три тыщи — добавил Ванька.
— И кружки там?
— Там. Где ж им быть еще? Царские гостинцы дело сурьезное — ответил Афанасий, мельком глянув на Ваньку.
— Тож три тыщи ровно — подхватил тот.
Полицейский схватил узелок и начал мять его:
— Ишь, стерва… Твердая…
Ванька и Афанасий переглянулись.
— Осторожно, вашблагороть… Не помялось бы.
— Не помялось… — злобно передразнил полицейский. — Тут, мальцы, такое сейчас будет… Небо аки свитка сомнется.
Он развязал узелок, вытащил кружку, мельком оглянул ее и попытался сунуть в карман. Кружка, однако, в карман не полезла. Полицейский задрал подбородок и начал совать кружку под китель. Наконец, он кое-как пристроил кружку в том месте, где необъятное брюхо начинало переходить в грудь, а ткань прилегала к телу свободно.
— Ладно, прощевайте. А с узелка этого гостинцы себе возьмите. Да смотрите, про меня молчок чтобы. Не то со дна морского достану.
Полицейский положил зад на прилавок, поджал ноги и, провернувшись на месте как Жихарка на лопате, выскочил наружу.
Не успел полицейский сделать и трех шагов, как кружка выскочила у него из-за пазухи и упала. Толпа, собравшаяся внутри гулянья, возмущенно загудела.
— Своим давать начали!
— За деньги, небось!
Полицейский попытался спрятать кружку снова, но запутался в красном шнуре, который удавкой висел на его шее. Привязанный к шнуру револьвер вдруг выскочил из кобуры и начал болтаться между ног полицейского. Теперь толпа захохотала. Полицейский повернулся к гулянью спиной и, матерясь на чем свет стоит, начал прятать револьвер и кружку сразу, причем сначала ошибся — чуть не сунул револьвер за пазуху. Теперь возмущенно гудела уже толпа на поле — оттуда через проход полицейского увидели тоже.
— Это что ж делается?
— Правда где?
30
… санбенито (исп. sanbenito) — одежда, в которой осужденных инквизицией выводили для публичной казни.