— Куда царь смотрит?
— Турку в жопу твой царь смотрит!
— Вот дура… Ну, дура… — шептал Афанасий. — Прячь, дура, скорей…
Но полицейский поступил иначе. Спрятав, наконец, револьвер, он подобрал кружку и, не таясь, понес ее куда-то в сторону Петровского дворца.
— Вот дура…
— Что это… Что это, Афоня? — прошептал Ванька, дернув напарника за рукав.
— Где? — обернулся Афанасий.
Ванька молча ткнул пальцем в косую стену, выходившую на поле.
— Ну, и что там… — прищурился Афанасий. Но тут же он осекся и прошептал: — Мать честная, пречистая Богородица, спаси и помилуй!
Доски стены пучились и выгибались, и через них внутрь буфета на мгновения проникали, чтобы тут же исчезнуть, лучи солнца, всходившего за Москвой. Полки, на которых разложили гостинцы, раскачивались в такт этим изгибам. И в те мгновения, когда доски пропускали свет, гул толпы превращался в рев — совсем как в церкви, когда хор поет, а ты от скуки быстро-быстро то закрываешь ладонями уши, то отпускаешь их, благо ты еще маленький, и никто тебя за взрослыми не увидит, да и в ад тебя вести рановато.
— Это… Давай, Вань, убежим, а? — прошептал Афанасий.
Тут по крыше что-то ударило и она стала прогибаться — явно под чьими-то сапогами. Артельщики переглянулись и вдруг обнаружили себя на улице, потому что, не помня себя, и непонятно как они мгновенно и одновременно вылетели туда через окно.
Генерал Бер помнил, как однажды перед обедом папенька упал в обморок. Сам Бер, тогда еще мальчик пяти или шести лет, от страха убежал на улицу, и там, притворяясь, будто вышел просто погулять, смотрел по сторонам и молил непонятно кого: „Что угодно, только пусть с ума не сойдет! Только пусть с ума не сойдет! Пусть будет как вон тот извозчик в рваной шляпе! Пусть будет как отец Вагина, которого вечно выгоняют со службы и забирают в полицию, где ему говорят „ты“! Пусть будет мастеровым, фабричным, дворником, наконец! Но только не это… Господи, только не это!“
Позже, в отрочестве, Бер прочитал „Не дай мне Бог сойти с ума…“, и тогда прежний ужас снова охватил его. Раньше он и представить не мог, что на всем белом свете еще хотя бы одного человека терзают такие — такие же, как у него самого — мысли. Стало быть, всё это вполне возможно! И случиться это может с каждым, раз безумия, то есть внезапного исчезновения ума, боялся Пушкин, богатый умом как никто другой. Известно, что сошедший с ума сам об этом не узнаёт. Значит, может случиться, что однажды он, Николенька Бер, вдруг ни с того, ни с сего обнаружит себя запертым в комнате среди рычащих, кусающихся, танцующих на одной ноге или скованных и лежащих на соломе в клетке людей, и больше никогда оттуда не выйдет!
Повзрослев и возмужав, Николай Николаевич перестал бояться сумасшествия, потому что заметил, что этой беде предшествуют, в виде предостережений, некоторые сигналы со стороны фатума, а также известные наклонности, высочайше развившиеся, например, в натурах Толстого-Американца или доктора Гааза. У себя же он таких наклонностей не обнаруживал, и сигналов не видел тоже.
Оказалось, всё не так просто. Потому что безумие, внезапно охватившее Бера, он прекрасно осознавал. Но при этом Николай Николаевич не только не сидел на цепи, но даже оставался в чине действительного статского советника на должности начальника Особого Установления по устройству коронационных народных зрелищ и празднеств.
Бер стоял на эстраде, вцепившись в перила, и смотрел на уходящую за горизонт толпу — большую настолько, что на ней, как на Красной площади, замечалось искривление земного шара. Его о чем-то спрашивали, а он не отвечал, потому что не мог найти слов, забывал их, и находил лишь после того, как его переставали спрашивать о прежнем, и начинали спрашивать о другом. Он доставал из кармана медальон с портретом жены, и не мог понять, зачем ему эта вещь, а потом не знал, куда деть этот медальон и зачем-то протягивал его неизвестному военному, а тот брал, вертел в руках, демонстративно округляя глаза цвета kieselblau[31], и отдавал обратно.
Бер вдруг вообразил, что забыл застегнуть панталоны после посещения клозета, и он не смог удержаться от того, чтобы на людях проверить исправность своего платья. После того, как Бер это сделал, перед ним снова возник военный, и Бер узнал его — это был капитан из Ходынского лагеря по фамилии, кажется, Львов.
Лицо капитана было похоже на выбритую дочиста морду собаки — сильной, умной, назубок знающей все команды от „апорт“ до „тубо“ и поэтому уверенной в себе.
И тут Бер понял, что с ним происходит: он не сходит с ума, а только хочет этого, потому что очень сильно боится.
Из-за спины капитана вышел штатский. Он протянул Беру руку с наполовину полным стаканом:
— Выпейте.
Бер залпом выпил тепловатую жидкость и не сразу понял, что это было. Но тут капитан достал что-то завернутое в салфетку, развернул ее и тоже поднес Беру:
— А теперь закусите.
Бер взглянул на салфетку и горло его перехватил приступ тошноты, потому что в салфетке оказалась хорошо знакомая ему полуфунтовая колбаса. Склонившись через перила, Бер извергнул из себя выпитое.
— Тоже неплохо — тихо сказал штатский капитану.
Николай Николаевич действительно стал приходить в себя.
Между тем на эстраде уже собралась целая толпа желающих получить от него распоряжение. В тот момент, когда Беру стало плохо, все отвернулись, и только один господин смело выступил вперед и остановился в полутора шагах от спины генерала.
Капитан Львович окинул его взглядом.
Это был штатский. На лацкане его сюртука висел бумажный значок с надписью „Распорядитель коронационной комиссии“. У штатского было пренеприятное лицо: безусое, белое, будто напудренное, и к тому же с угольно-черными густыми бровями — совсем как у Пьеро из балагана.
— Вы, верно, к генералу? — спросил Львович.
— К нему… Титулярный советник Огиевич Александр Антонович — представился штатский, поправив значок. — Откомандирован для получения Народною добровольною охраною подарков.
— Что-с? — переспросил Львович. — Каких подарков?
— Подарков в количестве ста тысяч штукс-с — пояснил Огиевич. — В охране тридцать четыре тысячи, стало быть, с женами-детками в итоге сто получится…
— Гм… Какая же она добровольная, коли за подарки охранять пришла? Тридцать четыре тысячи, говорите?
— Так точно-с.
— Ну, и где же она, охрана ваша?
— Стоит на гулянье, насупротив ближних к шоссе буфетов. Мы полагаем, что охране будут выделены все двадцать буфетов целиком.
— Ничего не понимаю! — сказал Львович. — Всему народу четыреста тысяч выдали, а вы, стало быть, четверть хотите?
Огиевич пожал плечами:
— Что поделаешь? Надо же было в охрану людей призвать. За просто так не пошли бы, будем честно на это смотреть.
— Позвольте, но что же они охраняют?
— Как что-с? Государя императора. Образуют шпалеры и тылы.
— Но государь только в два приедет.
— Вот потому-то и озабочены. Смотрите, сколько народу собралось — Огиевич, по-прежнему глядя в лицо Львовича, описал рукой неопределенные полкруга. — На всех совершенно точно не хватит. Полагаю, Народная добровольная охрана заслужила особого отношения, ибо…
— А-а-а, так вам к господину Беру! — спохватился вдруг Львович. — Обратитесь к нему. Он тут главный, он и подарки вам пусть раздает-с.
— Позвольте! — воскликнул Огиевич, сложив брови домиком. — Но разве господин Бер… Где же он тогда?
— Где, где… Во-он там — повторил Львович неопределенный жест собеседника. Он, однако, не опустил затем руку, но остановил ее в направлении толпы, а потом приложил к фуражке: — Честь имею! И уходите отсюда подобру-поздорову, господин хороший!
— Вы… вы… — брызнул Огиевич. — Скажите вашу фамилию!
— Комендант Ходынского лагеря Львович — щелкнул каблуками капитан. — Петровский! Проводи-ка вниз господина… э-э-э-м-м-м, господина из охранки!
31
… kieselblau… [нем.] — цвета булыжника, кремня.