Ворота с турьим черепом на надвратнике стояли не заперты. Смыкать их замком не полагалось, чтобы не сердить Перуна-бога, защищавшего Дом своей великой громовой силой.
Княжич, взявшись за тяжелое кольцо, потянул на себя одну из створ. Врата с недовольным скрипом поддались и пустили Турова последыша во двор.
Как ступил княжич на заветную пядь за порогом, так ему сразу почудилось, будто он вновь ступил на ладонь жреца Богита. Темной и твердой здесь была земля, издревле посыпавшаяся золой и мелкими угольями.
Огромное кострище посреди двора успело порости за лето высокими стрелами, выпустившими кое-где готское, черное, а кое-где северское, белое оперение.
Древний-деревянный Перун-бог с глубокой трещиной через темя, правый глаз и щеку, возвышался над прогоревшей чернотой и бесстрастно смотрел на врата, поверх темени пришедшего к нему княжича.
Когда-то обделенный законом и обычаем, княжич теперь попал в передний двор Дружинного Дома впервые и вдвоем с тем, кто пришел в его душе из Царьграда, и почувствовал себя здесь непрошенным чужаком-инородцем, так и оставшимся стоять вовне, за вратами.
Увидев железную тяжесть дверного кольца, княжич не решился войти под кров самого Дома и преступить порог, а вместе с порогом -- и тот закон, по которому младшего брата, замкнувшего первый круг лет, вводил в Дом старший, посвященный в мужчины одной зимой раньше.
Его, последыша, должен был ввести в Дружинный Дом нелюбимый Уврат. Полагалось у самых ворот положить правую руку ему на правое плечо и покорно следовать за братом шаг в шаг, след в след. Когда-то последыш наперед боялся, что Уврат сделает ему подножку или заставит оступиться на пороге, что могло предвещать смерть в первом же бою на Поле.
Княжич обошел Дом с восточной стороны и двинулся вдоль долгой тыловой стены, невольно пригибаясь под узкими оконцами.
Здесь, на заднем дворе, он побывал однажды, и потому между третьим и четвертым окошком его встретила еще одна памятная мета, оказавшаяся теперь не выше пояса. То была сквозная щелка с обточенными краями. Из нее тянуло наружу кисловатой гарью и выдохшейся брагой.
Когда-то, много раньше того дня, что вытянулся лезвием вывернутого наизнаку серпа и рассек надвое вместе с чревом княгини Лады весь родовой Туров корень, старшие братья последыша, трудясь не один месяц, проточили эту щель с помощью ножей, кремневых осколков и речных ракушек.
Княжич сел на угольную, хрустевшую под ногами землю, привалился к срубу Дружинного Дома спиной и стал вспоминать, глядя в небо, не запертое над Домом тяжелыми вратами-кронами старых дубов. И древний жрец Богит видел из святилища, как над Дружинным лесом поднимаются и пропадают в небе, летя по осени не на полдень, а на полночь, невиданные птицы, прозрачные, как крылья вилы, девы небесной.
Осенью, когда небо днем и ночью, от края и до края шумело перьями, колыхалось волнами птичьих стай подобно волнам встревоженной ветрами Пропонтиды, отец возвращался с Поля, с концов дорог, по первым золотым листьям и помету улетающих на полдень птиц. Помет падал с небес и покрывал не только дорогу, но и плечи воинов, их шишаки, телеги с сокровищами -- и чем больше было помета, тем богаче ожидался и будущий гон на Поле, и грядущий урожай.
Отцу навстречу плыли из града венки и караваи, и если приближалась новая туча-стая, то сретенские дары дружине оберегали плетеными берестяными платами.
В тот день Осеннего Сретенья один радостный страх -- от степного, хищного отцовского смеха, слышного издали -- скоро сменялся другим страхом. Нелегко было сразу признать обточенное за лето чужими вихрями лицо отца и его покрасневшие от битв и стремительных скачек глаза. А сердце, колотясь, как у стиснутой в горстях птахи, уже хотело-ждало третьего страха.
И за первой усталостью -- от чужих запахов, от жестких рук отца, от звона и блеска оружия и диковинных вещиц, и за второй -- от грозной и гулкой поступи воинов, протяжных песен и дурманного духа величальных медов, уже нестерпимо хотелось третьей -- от жара раскаленных камней и жгучего холода реки.
Еще не были раскрыты врата кремника, встречавшего дружину, а уже калился и дышал дымом, оживал тайной и грозной жизнью дом, стоявший на отшибе, под градом, у самой реки. Сердце замирало, стоило только глянуть в его сторону.
Дружина спускалась в тому дому пешей, на ходу снимая гайтаны, распуская пояса, вынимая из ушей кольца. У порога отец первым клянялся баннику, который, разыгравшись в предвкушении встречи с большим хозяином, трещал внутри горячими камнями и ворочал всем срубом. Так, совершив низкий поклон с приговором, отец вступал в жаркую тьму. От его движения раскаленный дух подкатывал с реки наверх, до самого кремника, порой опаляя не убранные вовремя холсты.
Как только дружина уходила в банный жар, так все женщины скрывались со света. Даже шелест их подвесок, всегда откуда-нибудь да слышный с рассвета до самой ночи, в этот час стихал вовсе. Нельзя было тревожить зрение и слух воинов, собравшихся в нижнем доме и дышавших оттуда шумно, по-бычьи. Хищные духи Поля, изголодавшиеся по женской плоти, выходили из их тел с каплями и ручьями горького, полынного пота, что порой прожигал насквозь банные лавки. Такой пот не впитывался в земляной пол, а оставался на нем остывшими железными бляхами.
Бывало, случалось плохое, против закона. Случалась и смерть. Однажды сверху, из града, увидели, как понесла река прочь от того раскаленного дома совсем растерзанную холопку, осмелившуюся было обойти его жар всего на обанадесять шагов стороною. А за несколько мгновений до того огромная, жилистая змея-рука высугулась из дома и, схватив женщину, убралась внутрь. Тогда сторожевые кмети успели загнать малых в стены кремника прежде, чем тело с окровавленным лоном выпало из огненного дома в воду.
Когда не зачиналось плохого, малых не прогоняли наверх. Только им, молодшим княжьего рода, не грозило у стен горячего дома ничего, кроме такой же страшной, но безопасной и радостной поимки.
Братья подкрадывались к срубу сквозь высокие травы и, как настоящие воины, крепко терпели крапиву. Полагалось каждому по очереди подобраться к самому крыльцу, которое сторожил двухголовый уж. Он пропускал лазутчика на ступеньку, если тот ублажал его лягушкой и ласковым заговором. Дальше оставалось только стукнуть в дверь колотушкой и тут же отпрыгнуть в заросли. Изнутри могли вовсе не откликнуться, но, бывало, с первого же удара из жаркой тьмы огромная рука успевала-таки -- зацепить за шею, схватить за волосы, стиснуть плечо. И тогда уж малой летел, все забыв, в черную пасть, в горячее облако. Воины живо срывали с малого порты и рубашонку. Громовой хохот гудел кругом него. Лилово светилась, давя жаром, горка больших камней. Солнечный луч из окошка узко пронизывал пар и всю банную черноту. Огромные голые ноги обступали малого, огромные руки прижимали его к скользкой, сильно пахнущей лавке -- и спину его вдруг широко осекало болью, радостно ожидаемой и едва стерпимой. Пугали, фырча и отплевываясь жаром, камни. Упругое тепло пихало и обхватывало малого, как материнская утроба в час опростания. И вновь, и еще, и в несчетный раз обжигала боль. Потом малого вдруг сметало с лавки, и он вылетал в холодный и яркий свет, как в первый миг своего рождения -- и летел над крыльцом и над мостками.
От удара об воду весь свет кругом лопался с треском, обжигая тело уже со всех сторон, от макушки до пят. И следом за малым, следом за его в свой черед уловленными, а потом выброшенными в реку братьями оттуда же -- из того дома, полного огненных камней, вываливалась багровая, распаренная дружина. Огромные, жаркие тела воинов падали в воду, и вода вскипала, волнами бросая малых в разные стороны.
Белое облако клубилось над рекой. Из года в год случалось потом одно и то же: ниже по течению, на плесе, слободские три дня краду цедили реку сетями, выгребая из воды обваренную рыбу и закрасневших раков.