Десять часов. Сражающимся с готами готам приходит на помощь особый палатинский легион, единственный во всей Галлии, несравненный, если дело касается битвы в староримском строю. Аэций, который давно уже сменил разбитое копье на топор, не переставая рубить направо и налево, кричит следующему за ним Кассиодору:
— Никогда еще не было так тяжело… Но ведь это то, что надо…
Золотые орлы главнокомандующего вырывают у цветных балтских значков крутую вершину — Колубрарскую гору.
Епископ Эгзуперанций с трудом поднимается с постели. Только теперь Астурий может разглядеть его лицо: совсем еще не старое, но исхудалое, пожухлое, болезненное.
— Сын мой, — говорит епископ, — ты христианин?
Смуглое лицо испанца покрывает горячая волна пурпура.
— Моя бабка жизнь отдала за Христа на арене, растерзанная дикими зверями, — восклицает он с жаром и одновременно с негодованием.
— Вот видишь, сын мой. А ты велишь мне, служителю Христову, распять его заново.
Астурий отступает на шаг. Дрожащей ладонью осеняет себя крестом.
— Что ты говоришь, святой отец? — произносит он дрожащими губами.
— Да, сын мой. Разве ты не пришел ко мне затем, чтобы сказать, что один из сильных мира сего хочет убить другого, а когда он это сделает, ты, слуга Христов, должен предать жертву анафеме и вознести молитву за убийцу.
Астурий громко, облегченно вздыхает. А он было так испугался слов епископа. Теперь он улыбается почти радостно, пожалуй даже снисходительно.
— Недостоин я судить тебя, святой отче, — говорит он, — но ты изволишь шутить над священными словами.
Безграничная скорбь проглянула в отмеченных страданием глазах епископа.
— Я не шучу… Разве не учили тебя, что каждый тяжкий людской грех — это для Христа новый via crucis[38]? А уж такой грех, как убийство…
— Но ведь и речи нет об убийстве. Речь идет о благе империи и об устранении человека, правление которого ввергает империю в пропасть… А если погибнет империя, то святая вера Христова…
— Погибнет, так ты думаешь?
— Нет, я так не думаю… Но верю, что если когда-либо — да хранит нас от этого Христос! — распадется или рухнет в обломках Священная империя, то для веры святой, для исповедующих ее и для церкви божьей вновь настанут столь жестокие времена, что истинный грех или безумие раздумывать, можно ли помешать этому, принеся в жертву жизнь одного человека…
— Сын мой, только бог имеет право распоряжаться людской жизнью — и только…
Но Астурий не слушает его и заканчивает:
— … одного человека, к тому же врага веры святой и церкви…
— Я не знал об этом, достопочтенный муж…
Астурий вновь заливается пурпуром.
— Нет… я всего-лишь достосветлый… clarissimus… пока что.
Эгзуперанций не может удержаться от улыбки.
— Так вот, не знал я об этом, достосветлый муж.
Испанец посмотрел на него с безграничным удивлением.
— В каком мире ты живешь, святой отец?! — воскликнул он. — Неужели ты и впрямь не знаешь, что еще в предыдущее совместное консульство императоров святой епископ арелатский Патрокл был столь тяжко ранен презренным трибуном Барнабом, что вскоре умер?.. А ты знаешь, кто толкнул Барнаба на это дело?
— Знаю.
— Но наверняка ты не знаешь, что было истинной причиной смерти твоего любимца Тита…
— И это знаю, сын мой.
— Ты знаешь, отче?.. Знаешь?.. И еще защищаешь убийцу от справедливой кары?..
— Бог покарает его, сын мой…
— Да, бог! — с жаром воскликнул Астурий. — Бог, который призвал нас свершать его святые приговоры. Ты можешь призвать вигилиев[39] или солдат, отче, можешь отдать меня на мучения, но того все равно это не спасет, а ты же, слуга Христов, помысли, разве не должен ты своим советом, именем своим и молитвами содействовать тем, кто хочет избавить этот мир от врага веры и церкви… от убийцы слуг божьих…
Тяжело опустилась на исхудалые руки сокрушенная голова.
— Неужели никогда не перестанете вы впутывать бога и веру в свои свары, похоть и злобствование, о слепцы?! Был Иоанн — тогда Бонифаций вопил: «Безбожный Иоанн! Тайный язычник! Гонитель слуг божьих!» Потом является Феликс и поносит: «Бонифаций — лицемер… всенародный совратитель… жена у него арианка… ребенка в еретической церкви крестили!» А теперь ты вот со своим Аэцием, сын мой, не то ли самое творите?.. Раздираете ризы и вопите: «Феликс — враг церкви… Феликс — убийца священнослужителей!» Завтра же придет новый и воскликнет: «Аэций водит дружбу с язычниками… Аэций ни во что не верит…»
— Ты думаешь о приязни, которой дарил сиятельного Аэция король гуннов, святой отец? — торопливо спросил Астурий, с трудом скрывая замешательство.
— Нет, не думаю… не могу думать…
— Что же мне сказать Аэцию?..
Епископ с минуту молчит. Наконец поднимает на Астурия большие горящие глаза и, с трудом извлекая из груди слова, говорит:
— Скажи Аэцию, что я скоро умру и что одна из тревог, которые я возьму с собой в могилу, будет тревога о будущем империи под его правлением… под правлением человека, который идет к власти через преступление… И еще скажи: если бы явился ангел господний и сказал, что ценой одного человека вернет на земле рай, я сказал бы: «Не надо рая…» А если бы он сказал: «Так хочет Христос», — ты знаешь, каким был бы мой ответ? Вот каким: «Я не верю тебе, ангел».
На краткий миг он замолк и прижал руки к исхудалой груди.
— Это для Аэция, — продолжал он спустя некоторое время. — А теперь для тебя, сын мой… Я даже не знаю твоего имени, не хочу его знать и уверяю тебя, что не отплачу за доверие изменой… Я не выдам тебя, не призову ни вигилиев, ни солдат, но знай: ныне же я пошлю к Феликсу, дабы предостеречь его от того, что ему грозит…
— Ты не сделаешь этого, отче…
— Спасением души своей клянусь, что сделаю… Ты хочешь еще что-то сказать мне?
Астурий был уже в дверях. Он обернулся, и епископ увидел его лицо, пышущее гневом и ожесточенном.
— Это болезнь тобой говорила, а не слово божье, — произнес испанец. — С умирающими я не борюсь… Прощай, апостольский муж.
— Мир с тобой, сын мой.
После ухода Аэциева посланца епископ какое-то время сидел недвижно, повесив голову на грудь. Потом лег и закрыл глаза. Но тут же открыл их снова: кто-то тихо подкрадывался к его постели. Может быть, вернулся тот… Неужели решил убить? Эгзуперанций улыбнулся.
— Святой отец…
Епископ узнал голос молодого диакона, которого через месяц собирался рукоположить в священство. Пожалуй, не доживет он до этого…
— Мир с тобой, Грунит.
— Святой отец… Прокляни меня… изгони… но я стоял за дверью и все слышал…
— Хорошо, сын мой. Ты наденешь теплую пенулу, потому что холодно и идет дождь, и пойдешь к патрицию Феликсу…
— Неужели, святой отец, ты действительно решил?..
— Ты же говоришь, что все слышал, Грунит… а разве я не сказал?
— Да… да… я слышал… но я думал, что это только так… для поучения этого молодого человека…
— У меня нет двух разных слов, сын мой… Ты пойдешь к патрицию и скажешь ему, что Флавий Аэций помышляет на его жизнь…
Грунит пал на колени.
— Ты истинно святой муж! — воскликнул он страстно. — Но разве ты забыл Тита… бедного дорогого Тита?.. Мы же вместе внимали твоему святому учению, отче… Вместе несли священные облачения, когда ты впервые шел исполнять епископский суд… Ты должен был нас помазать… И вот Тита уже нет… И никогда, никогда не принесет он бескровной жертвы… А кто его убил?.. Феликс… А святого епископа Патрокла?.. Феликс!.. И мы должны его спасать?..
Епископ приподнялся на локтях.
— Ты убедил меня, Грунит, — сказал он. — В соседней комнате лежит под столом старый меч. Еще довольно острый… Возьми его и ступай… убей Феликса… Отомсти за Тита…
Диакон вскочил на ноги… и укрыл в трясущихся ладонях смертельно побледневшее лицо.