«Я слишком много видел, чтобы ничего не узнать. У меня большой долг перед моими детьми, и надо попытаться его начать отдавать.<…>Мне трудно писать не потому, что я не знаю, о чем писать, но потому, что не знаю, как писать. Я умею писать только суконным интеллигентским языком, на котором как выразить неизъяснимые и божественные вещи? Мои слова подобны тени смертной, а нужно писать о нетлении»[261].
И все же так велика выстраданная потребность поделиться радостным пасхальным опытом веры, что автор, то и дело запинаясь на ходу и смущаясь кажущимся своим косноязычием — «я пишу неубедительно и примитивно. Задача явно не по моим силам»[262], — пускается в неизведанный ранее путь писательства, находя для себя извинение в том, что пишет ведь не статью, а только «записи» или «воспоминания», предназначенные для своих.
На помощь Фудель призывает сбереженные памятью «слова, идущие от Слова или от Его служителей», — слова живые и живоносные, которые «благоухают своей первозданной простотой», ибо «Дух дышит в их словесной плоти»[263]. Вслед за апостолами Павлом, и Петром, и Иоанном, Макарий Великий и Исаак Сирин, Иоанн Златоуст и Тихон Задонский становятся как будто соавторами Сергея Иосифовича, — так органично вплетаются в ткань повествования их слова, на протяжении долгих и страдальческих лет благодарно носимые в сердце. Как пасхальными свечами озаряется душа изгнанника строфами гимнов Иоанна Дамаскина и прочих церковных песнописцев. Наряду с ними, Фудель извлекает из своей дорожной котомки и строчки Ф. И. Тютчева, которые в его интерпретации действительно «воспринимаются верующим сердцем почти как речитатив псалма»[264]. Выражение духовного опыта трагической эпохи видит Сергей Фудель и в строках «грешного писателя», которыми открывает свои записки:
Обилие цитат, свойственное и последующим работам С. И. Фуделя, не воспринимается читателем как нечто избыточное или искусственное. Автор словно продолжает свой долгий разговор с давними собеседниками, спутниками его заточения и изгнания.
Вместе с ними, в духе столь любимой им хомяковской соборности, охватывающей и живых, и уже отшедших членов Христовой Церкви, Фудель находит и собственные глубоко выстраданные слова, слова живые и горящие огнем причастия Духу для передачи своего сокровенного опыта: «Поиски преодоления смертности жизни на путях веры есть самое вдохновляющее чувство, которое может испытывать человек, возлюбивший жизнь»[266]. Пылкая любовь христианского сердца к земле, согретой стопами ее Творца и Господа, согретой «дыханием Христовым, кровавым потом мучений Его»[267]; благодарная память о «подлинно бывшей хорошей церковной действительности»[268], связанной прежде всего с образом отца Иосифа, самого дорогого человека, вера которого оставалась опорой для сына в тяжкие времена искушений и душевных шатаний; драгоценные воспоминания о пасхальных ночах, когда великое прощение вновь возвещается тесной толпе молящихся, многогрешному городу и всему миру[269], — все эти свидетельства «осуществления ожидаемого» (Евр. 11, 1), предощущения будущей жизни, начинающейся здесь, сплетаются в записях Фуделя с горечью и тревогой.
О чем? О том, что в ночи жизни так многие «не видят огней Воскресения»[270]. О том, что самые слова «духовность» и «святость» остаются чуждыми для большинства современников, включая, возможно, и непосредственных адресатов записей — детей Сергея Иосифовича. О собственной жизни, которая — с исповедальной прямотой говорит автор — была полна измен Жизни подлинной, так что в душе состояния радостной уверенности и благодатной просветленности были редки как просветы лазурного неба среди греховных туч непонимания, скуки, соблазнов и раздражения. А оттого недостаточно убедительным кажется теперь всякое слово. И не так просто бывает порой опереться на помощь Церкви, ибо постижение ее сокровенной сущности само по себе требует глубокой веры, а на поверхности церковной жизни — столько соблазна и неправды.
От всего этого рождается горестное «ощущение конца христианства как общественной силы»[271], подготовленного самым страшным бедствием столетий наружно благополучной казенной церковности — долгим, постепенно нараставшим разрывом между вероучением и подвигом очищения сердца. «Поколение за поколением мы теряли веру, со спокойным благодушием держась за внешние признаки религиозного состояния»[272]. И это «теплохладное» состояние, обличенное в словах Откровения Иоанна Богослова (Откр. 3, 15), страшнее прямого неверия. Считающие себя верующими даже и не осознают оскудения своей веры, не ведая, чту есть жизнь в невидимом мире Духа Божия, не зная вкуса вина бессмертия, которое начинает пить человек уже теперь на земле. Утратился водораздел между христианством и миром. А от того происходят утрата острого чувства греха и неспособность покаянием вступить во врата Царства Божия. Потому что только осознание реальности греха позволяет познать реальность огненного преображения человека. «“Тесны врата и узок путь, ведущие в жизнь, и немногие находят их” (Мф. 7,14).<…>Века благополучия во внешнем христианстве приучили нас как раз к тому, чтобы не делать над собой никаких усилий, то есть не искать узкого пути. Отстоять часа два великолепное, многокрасочное богослужение, а потом ехать домой, чтобы есть пироги со всеми начинками, — для этого не требовалось большого усилия. Через это благополучие входило в открытую дверь неверие»[273].
Фуделю особенно близки прозвучавшие еще в XVIII веке слова святого Тихона Задонского: «Всякая внешность без внутренности ничтоже есть». Не живущие жизнью Духа не являются гражданами Божия Царства и стоят вне Церкви. Они «хуже идолопоклонников», поскольку «солгали Богу, и обетов своих не хранят», хотя созидают храмы и ходят в них, молятся, приобщаются Святых Таин «и прочие христианские знаки показуют»[274].
Однако и в следующем веке продолжался в Русской Церкви «процесс гниения»[275], достигший предела накануне революции и приведший к ней. Оттого так неудержимо влечется сердце к эпохе «первой любви» (Откр. 2, 4) под «вечно голубым небом первохристианства»[276], когда устремленность верою к Богу «была так неодолима, что совершаемые грехи как бы “не успевали” ее задержать»[277]. Хочется вместе с Павлом и первохристианскими святыми «забывать заднее и простираться в перед (Фил. 3, 13–14). И передать грядущим поколениям пронесенные сквозь страшные годы «не самоуверенное знание богослова, а скорбь, воздыхание и чаяние сердца», при всем несовершенстве своем уязвленного любовью небесного Духа. Ощущающим себя еще не достигшими свойственно не гордое отгораживание себя, а «жадное вслушивание в каждого, чтобы найти нечаянную радость и друга»[278]. Путникам к земле обетованной среди оскверненных храмов и руин наружной церковности безвозвратно ушедших времен по — новому открывается Церковь — как дружба и радость, как зеленеющий луг, которым внезапно расцветает пустыня:
261
Там же.
262
Там же. С. 239.
263
Фудель С.И. Моим детям и друзьям // СС. I, 229.
264
Там же. С. 230.
265
Из стихотворения A.A. Блока «Рожденные в года глухие…» (1914).
266
Фудель С.И. Моим детям и друзьям // СС. I, 230.
267
Там же. С. 259.
268
Фудель С.И. Моим детям и друзьям // СС. I, 240.
269
См.: Там же. С. 260.
270
Там же. С. 230.
271
Там же. С. 239.
272
Там же. С. 233.
273
Фудель С.И. Моим детям и друзьям // СС. I, 254.
274
См.: Тихон Задонский, св. Наставление христианское. Гл. 47 // Творения. М., 1889. Т. 5. С. 151.
275
Фудель С.И. Моим детям и друзьям II СС. I, 240.
276
Там же. С. 257.
277
Там же. С. 236.
278
Фудель С.И. Моим детям и друзьям // СС. I, 230.