– Два раза мне казалось, что это должно произойти, – сказал француз.
– Когда это?
– Да вот недавно одна дивизия двинулась на Париж… И когда я был в Вердене… О, революция будет! Франция – страна революций.
– Мы всегда будем тут, чтобы подавить ее, – сказал Эйзенштейн.
– Подождите, пусть ваши ребята повоюют немного. Одна зима в траншеях подготовит к революция любую армию.
– Но у нас нет возможности узнать правду. А дисциплина превращает человека в животное, в колесо механизма. Не забывайте, что вы свободнее нас. Мы хуже русских.
– Это удивительно… Но должна же у вас быть какая-то сознательность, привитая цивилизацией. Я всегда слышал, что американцы свободолюбивы и независимы. Неужели они без конца позволят таскать себя на убой?
– О, не знаю! – Эйзенштейн поднялся на ноги. – Пора уже в бараки. Идешь, Фюзелли? – сказал он.
– Конечно, – равнодушно ответил Фюзелли, не вставая со стула.
Эйзенштейн и француз вышли в лавку.
– Бон суар, – сказал Фюзелли нежно, перегибаясь через стол. – Ну, девчурка?
Он лег животом на широкий стол, обнял ее за шею и поцеловал, чувствуя, что все вокруг темнеет в пламени желания. Она спокойно оттолкнула его крепкими маленькими ручками.
– Будет, – сказала она и кивнула головой в сторону старушки, спавшей в кресле в темном углу комнаты. Они стояли, прислушиваясь к ее легкому свистящему храпу.
Он обнял ее и долго целовал в губы.
– Завтра, – сказал он. Она кивнула головой.
Фюзелли быстро зашагал по темной улице к лагерю. Кровь радостно стучала в его жилах. Он нагнал Эйзенштейна.
– Послушай-ка, Эйзенштейн, – сказал он дружеским тоном, – не думаю, чтобы тебе следовало всюду болтать таким образом. Ты можешь этак засыпаться в один прекрасный день.
– Мне все равно.
– Но, черт побери, не собираешься же ты в самом деле лезть в петлю? Они расстреливают ребят и не за такие штуки.
– Пусть.
– Господи Иисусе, ну можно ли строить из себя такого дурака! – возразил Фюзелли.
– Сколько тебе лет, Фюзелли?
– Мне уже двадцать.
– А мне уже тридцать. Я больше жил, дружище, и знаю, что хорошо и что плохо. Эта бойня угнетает меня.
– Господи, я понимаю. Это дьявольская каша. Но кто же заварил ее? Вот если бы кто-нибудь пристрелил этого кайзера…
Эйзенштейн горько рассмеялся. Фюзелли немного замешкался у входа в лагерь, следя за тем, как маленькая фигурка Эйзенштейна исчезала в темноте своей забавной ковыляющей походкой.
«Нужно быть впредь чертовски осторожным и поглядывать, когда идешь с ним в бараки. Этот проклятый жид, может быть, немецкий шпион или офицер секретной службы». Холодная дрожь ужаса пробежала по Фюзелли, рассеивая радостное чувство довольства собой. Его ноги шлепали по лужам и проваливались сквозь тонкий лед, когда он шел по дороге в барак. Ему казалось в темноте, будто за ним отовсюду следят, будто какая-то гигантская фигура ведет его вперед сквозь мрак, держа над ним кулак, готовый каждую минуту размозжить ему голову.
Завернувшись в свои одеяла на койке рядом с Билли Греем, он прошептал:
– Знаешь, Билл, я, кажется, нашел себе девочку в городе.
– Кого?
– Ивонну. Не говори никому. Билли Грей слегка свистнул.
– Ты высоко летаешь, Дэн. Фюзелли фыркнул.
– Черт возьми, дружище, лучшие из них для меня еще недостаточно хороши.
– Ну а я собираюсь покинуть тебя, – сказал Билли Грей.
– Когда?
– Скоро, черт побери! Я не в силах выносить эту жизнь. Не понимаю, как ты можешь!
Фюзелли не ответил. Он тепло укрылся одеялом, думая об Ивонне и капральстве.
Фюзелли рассматривал свой пропуск при свете единственной мигающей лампы, отбрасывавшей на станционную платформу колеблющийся красноватый круг. От утренней зори 4 февраля до утренней зори 5-го он был свободным человеком. Его глаза чесались от сна, когда он прогуливался взад и вперед по холодной платформе. Целых двадцать четыре часа ему не придется выслушивать ничьих приказаний. Несмотря на скучную перспективу езды в поезде по чужой стороне в такую ночь, Фюзелли был счастлив. Он позвякивал в кармане деньгами.
На полотне вдали, быстро приближаясь, появился красный глаз. Он мог расслышать уже тяжелое все нарастающее пыхтение паровоза. Яркое пламя блеснуло ему в глаза, когда паровоз с ревом медленно прополз мимо него. Человек с голыми руками, черными от угольной пыли, высунулся из кочегарки, освещенный сзади желтовато-красным пламенем. Теперь мимо проходили вагоны: платформы с пушками, обмотанными, точно морды у охотничьих собак, товарные вагоны, из которых тут и там просовывались человеческие головы. Поезд почти остановился. Вагоны стучали, наталкиваясь друг на друга. Глаза Фюзелли встретились с парой глаз, блестевших в свете ламп. Чья-то рука протянулась к нему.
– До свиданья, дружище, – сказал мальчишеский голос. – Я не знаю, черт побери, кто ты. Ну, все равно. До свиданья!
– До свиданья, – пробормотал Фюзелли. – На фронт?
– Правильно, черт возьми! – ответил другой голос. Поезд снова начал набирать скорость. Стук вагонов друг о друга прекратился, и через мгновенье они быстро покатились перед глазами Фюзелли. На станции снова стало темно и пусто. Фюзелли следил за тем, как красный огонь делался все меньше и бледнее, по мере того как поезд с грохотом исчезал в темноте.
Золотистые, зеленые и алые шелка и сложные рисунки переплетающихся розовых тел купидонов беспорядочно смешивались в мозгу Фюзелли, когда он спустился, полный восторженного удивления, по лестнице дворца и вышел на улицу, освещенную слабым румянцем вечереющего дня. Несколько имен и– названий – Наполеон, Жозефина, Империя, – которые никогда прежде не занимали места в его воображении, загорелись теперь великолепным царственным блеском, точно живая картина в театре.
– И денег же у них было, видно, пропасть, – сказал бывший с ним солдат-летчик. – Пойдем-ка выпьем.
Фюзелли молчал, погруженный в свои мысли. Он чувствовал здесь что-то, дополнявшее его грезы о богатстве и славе, которыми он любил делиться с Элом, сидя в гавани Сан-Франциско и следя за большими, залитыми огнями пароходами, проходившими через Золотые Ворота.
– Не очень-то они стеснялись насчет того, чтобы рисовать кругом голых женщин, не правда ли? – сказал летчик, угрюмый маленький человек, у которого скверно пахло изо рта.
– Ты осуждаешь их?
– Нет, не то, что осуждаю… Но думаю, что они были все-таки здорово безнравственные, эти типы, – продолжал он неуверенно.
Они бродили по улицам Фонтенбло, рассеянно заглядывая в окна магазинов, пяля глаза на женщин и присаживаясь на скамьях в парке, где сквозь кружево веток, багряных, алых и желтых, отбрасывавших сложные зеленовато-серые тени на асфальт, пробивался бледный солнечный свет.
– Пойдем-ка опрокинем еще, – сказал летчик.
Фюзелли посмотрел на часы: до поезда оставалась еще бездна времени. Девушка в распущенной грязной блузе вытерла стол.
– Vin blanc, – сказал летчик.
– Мэм шоуз, – сказал Фюзелли.
Голова его была полна золотой и зеленой лепки, шелка, алого бархата и сложных картин, на которых непристойно извивались голые розовые тела купидонов. Когда-нибудь, говорил он себе, он наколотит чертовскую кучу денег и поселится в таком же доме с Мэб… нет, с Ивонной или с какой-нибудь другой девочкой.
– Да, уж эти типы здорово, должно быть, были безнравственны! – повторил летчик, искоса поглядывая на девицу в грязной блузе.
Фюзелли вспомнил пир из «Quo vadis»,[33] который он видел в кинематографе, – людей, танцующих в купальных халатах с большими чашками в руках, и перевернутые столы с яствами.
– Коньяк! Боку! – сказал летчик.
– Мэм шоуз, – сказал Фюзелли.
Кафе наполнилось зеленым и золотистым шелком и огромными парчовыми кроватями с тяжелой резьбой наверху, – кроватями, в которых извивались розовые и соблазнительные тела купидонов.
Кто-то произнес: