— Pobrecito…

Она не сводила глаз с шарика.

Ему ни в коем случае не следовало ей ничего рассказывать, но, опьяненный победой, он не удержался. Когда любишь женщину, даже если она и дура, ты — что совершенно нормально — стремишься делиться с ней и радостью, и горем. Однажды вечером он принес из лаборатории эту игрушку: это был один из первых действующих образцов. Ему казалось, что игрушка ее позабавит. Да что там, он просто нуждался в некоторой доле восхищения. Вполне человеческое желание. Ладно, он не собирается разводить сам с собой дискуссию, что человечно, а что нет. Но он натолкнулся на полное непонимание, на животный ужас, на суеверия и штампы из самого отсталого религиозного лексикона. И с тех пор — истерики, слезы и пригоршни транквилизаторов.

У нее было самое прекрасное тело, какое он когда-либо видел, но в остальном она осталась на уровне тех времен, когда писали Библию.

— Какой же ты подлец, Марк. Все вы там подлецы с этим вашим плутонием, реакторами — как их там — размножителями и переработкой отходов. А отходы-то — это ведь мы сами. Но ты талантливее других, так что из всей своей компании ты самый главный подлец…

— Оставь меня в покое, Мэй, не лезь со своими глупостями. Ты привыкнешь, как и все, а потом даже перестанешь замечать.

Он прошел на кухню, засунул три кусочка хлеба в новый тостер, который смастерил в лаборатории: раздалось непродолжительное потрескивание, и тостер вместе с тостами превратился в вонючее месиво. Невредимой осталась лишь маленькая, слабо фосфоресцирующая перламутровая батарейка.

Этот проклятый вопрос об управляемости был сущей головоломкой. В этом русские их обошли. Вот уже полгода его команда тщетно искала решение проблемы дезинтеграции: вещество казалось неделимым. Никак не удавалось расщепить его, раздробить, разделить на малые объемы, чтобы прийти к единицам мощности, которые можно применять на практике.

Вечно эта технология. Технология была задним проходом науки.

IV

Флорентийская библиотека располагалась на третьем этаже Ватиканского дворца, неподалеку от личных покоев папы. На картине Беллини, висевшей напротив входа, был изображен вид на Тибр: такой же вид открывался из окон и поныне — пейзаж с соборами, куполами, крестами в небе над древнеримскими развалинами продолжал честно воспроизводить прошлое, которое обессмертил живописец.

Других картин на стенах не было — кроме одной, известной как «Мадонна рыболовов», — творения неизвестного художника XVI века; она была недавним приобретением, подарком, сделанным Иоанну XXIII рыболовецкой общиной Фьезоле.

С момента смерти понтифика, случившейся два дня назад, — а кардинал Сандом был убежден, что тот умер от горя, и причиной стала та ужасная вещь, — теологическая комиссия, созванная Его Святейшеством за какие-то несколько часов до того, как он испустил дух, заседала беспрерывно.

Кардинал Сандом, примас обеих Галлий, упорно не отрывал взгляда от кроткого облика мадонны. Так он пытался унять внутреннее кипение, в котором ярость, возмущение и едкий, почти мстительный юмор примешивались к чему-то вроде мрачного удовлетворения: он всегда говорил, что этим все и кончится.

Достаточно было не быть слепым и глухим, чтобы даже без лежавших перед ним бумаг знать, что происходящее сейчас во всех уголках мира было тем самым.

Он взглянул на шарик, что подскакивал рядом с зажигалкой в центре большого круглого стола из красного дерева под удрученными либо бесстрастными взглядами прелатов, и улыбнулся в бороду. Он надеялся, что сила, которая приводила шарик в движение, или «энергия», как говорилось в бумагах, принадлежала какому-нибудь ученому, желательно одному из отцов атомной бомбы — еще одно расхожее выражение. В самом начале заседания он, не колеблясь, взял зажигалку и щелкнул ею, надеясь услышать потрескивание внутри.

Про примаса Галлий говорили, что он был «приверженцем первобытной веры». Де Голль как-то отпустил такую шутку на его счет: «Кардинал дает отличные советы… особенно когда его об этом не просят». Семьдесят пять лет — и ни одного седого волоса. Единственным признаком старения было растущее нетерпение: Сандом торопился в лучший мир. Во взгляде его читалось веселье, которое ни разу не удалось омрачить никакому сомнению, никакому вопросу без ответа. Иоанн XXIII часто ставил ему в вину то, что в его любви было больше требовательности, чем прощения, больше строгости, чем милосердия. Слишком принципиальный, он никогда не рассматривался как возможный кандидат на папство: в области дипломатии и компромиссов не было места Сандому.

Их было семеро, собравшихся малым составом на совет во главе с кардиналом Монтини: Сандом, представлявший Францию, Суэтенс — Фландрию, Халлер — Германию, Полдинг — Соединенные Штаты; генерал иезуитов Хаас и францисканец Буоминари — рядовой монах из Компостелы, к чьим советам охотно прислушивался Иоанн XXIII, ценивший его за простоту и смирение, еще не изуродованное диалектической изворотливостью. Сидевший справа от Монтини Халлер из Германии белизной своей кожи напоминал призрак: это была белизна очень старых людей и очень молодых соборов.

Доклад теологической комиссии был готов. Оставалось только прийти к единодушию, всегда столь искомому в лоне Церкви. Документ был составлен в крайне осторожных выражениях. Для примаса Галлий эта осторожность уже свидетельствовала о нерешительности и капитуляции. Положение, на его взгляд, требовало не дипломатических тонкостей, а громоподобной анафемы. И трудно было ожидать от Монтини, самого вероятного кандидата на место папы, человека мягкого и чувствительного, твердости и неуступчивости.

Документы, собранные Голден-Мейером, казались неоспоримыми. Два знаменитых физика-атомщика, Нитри и Коллини, к которым обратились за консультацией, не только подтвердили изложенные в них факты, но и, похоже, не очень-то удивились: все великие державы работали в этом направлении. Советские ученые несколько опережали своих коллег, возможно потому, что лучше были подготовлены идеологически. Был найден так называемый «кратчайший путь», и сделано это было французскими физиками из Группы Эразма, в частности самым молодым и известным из них, Марком Матье. Само открытие не стало неожиданностью, ведь именно благодаря успехам Матье Франция получила и готовилась испытать свою первую атомную бомбу.

Сандом повернулся к генералу иезуитов Хаасу, который в эту минуту превозносил работу, проделанную теологической комиссией.

— Выводы, к которым мы пришли, представляются мне совершенно убедительными. Очевидно, что рука человека не должна похищать, захватывать и использовать в промышленных и военных целях то, что принадлежит одному лишь Создателю. Было бы кощунством даже помыслить о такой возможности…

Сандом коротко кивнул, и это был кивок неодобрения. Никто из прелатов не принял этот саркастический жест за согласие. Старый борец за веру просто давал понять, что Хаас занял ожидаемую позицию и выражает рациональное мнение, свободное от предрассудков и суеверий, во всем достойное Ордена, который выполняет в лоне Церкви диалектическую функцию — и редко ошибается.

Генерал иезуитов устремил на неисправимого «приверженца первобытной веры» холодный пристальный взгляд своих бледных и вместе с тем ярких глаз под красноватыми, почти лишенными ресниц веками: его фламандские корни выдавали себя рыжими нитями, еще проступавшими в седине волос, и светло-желтой россыпью веснушек.

— Чувствую, что Сандом придерживается радикально иного мнения по этому вопросу…

Он улыбнулся и стал ждать реакции.

Рука Сандома какое-то мгновенье перебирала лежавшие перед ним откопированные страницы.

— В точных науках я невежда, но я слышал об энтропии, то есть о неизбежной деградации всякой формы энергии. Я всегда полагал, что это понятие может также применяться в науке и в идеологии к деградации духовной энергии… что и привело нас туда, где мы сейчас находимся. Я различаю в лексике этих… — он сдержался, — ученых игру слов, которая кажется мне знаменательной. Разумеется, это студенческие забавы. И нужно отнестись к этому с юмором. Машет собака хвостом — и ладно, никому не придет в голову ей мешать. Но, говоря о единицах измерения нового «элемента», они бесстрастно употребляют термины «один гулаг», «один человеко-дух», «одна душа», далее следует «один маркс» и, под конец, да простит мне Господь, — «один христос». Также у меня перед глазами такое вот интересное примечание: «Обсудить с кем-то из коллег-гуманитариев, может быть, с Голден-Мейером, возможность разработки нового словаря терминов и обозначений, не столь оскорбительных для ненаучных умов». Вот в каком положении мы оказались. Мое мнение категорично: довести это дело до сведения всего мира авторитетнейшим голосом церкви и сопроводить это категорическим и безоговорочным осуждением.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: