— В эту минуту, — тускло сказала Маша после секундной заминки, — мастеровой на Подоле спьяну забивает насмерть жену. На Контрактовой замерзает ребенок. Мальчик. Пять лет. Три минуты жизни ему осталось всего… Из-за этого снега с морозом нынешней ночью в Киеве погибнет 17 человек и полсотни животных. Прости, Катя, трудно мне быть счастливой, глядя на него, — лжеотрок произнесла это устало и впрямь извинялась за свою неспособность быть счастливой.
— Так побежали… — вскинулась госпожа Дображанская.
— Куда?
— Спасать мальчика, женщину…
— Всем не поможешь, Катя. А этим двум я уже помогла.
— Вот так ты и живешь, Маша? — охнула Катерина Михайловна. — Каждую минуту?
Она вдруг окончательно разгадала причину странной, столь раздражающей Дашу, отрешенной заторможенности Отрока Пустынского. Ее безрадостного лица, пустых глаз, привычки постоянно прислушиваться к чему-то неслышимому, говорить с глубокими паузами, то и дело отвлекаясь на что-то.
Не было у Маши минуты для счастья! Ибо не было в христианском мире ни одной счастливой минуты — каждую минуту кто-то страдал, умирал, терзал и терзался. И счастлив мог быть только тот, кто не знал об этом, — иными словами, все-все люди на свете, кроме их Маши.
Кате стало страшно за нее. Каково это — знать каждый миг о всех зверствах, творимых в этот миг на земле? Знать, что ты в силах помочь… Можно ли, зная, что можешь, — не прийти на помощь? И можно ли, помогая всем и всегда каждый миг, не утратить себя?
Не зря Даша Чуб переживала, что их Маша пропала. Их Машу растащили, разобрали по дням, по минутам, секундам на годы вперед — и сотни сотен людей в Дальней Пустыни ждали своей очереди…
Быть может, Катя спросила это вслух, а может быть, в том и не было надобности, — только Маша ответила:
— Все верно… Знай, из великой любви Господь сделал людей слепыми. Посмотри на меня и не пытайся прозреть. Только слепой может быть счастливым. Пойдешь туда, куда я, обратно уже не вернешься.
— Бедная…
— Не грусти, я привыкла… И с праздником для нас ты отменно придумала. Знаешь, Катя, мне так спокойно с тобой. Когда ты рядом со мной, Город молчит. Видно, оттого, что ты намерена вновь говорить за него.
— Возьми пряник, прошу, — не столько предложила, сколько попросила Катерина, желая подсластить чересчур прямолинейную Машину правду. — Я ведь за шесть лет елку здесь всего раз поставила. В первый год, как мы поселились. Для тебя. А ты тогда ко мне не пришла. Не объясняй. Знаю почему... Ну, а после ты пропала, а Митя мой иудей… Какая елка? Она ж тут Рождественская. Это мы ее на Новый год ставим. А они 24 декабря — в навечерье Христово. Но это уже не то, не по-нашему… Вот я и подумала, раз мы над временем властны, почему б нам наш праздник не встретить. Отвлечься, не думать о грустном. Мы так отдалились друг от друга…
— Наш праздник — это какой? — спросила лжеотрок. — Ведовской?
— Наш — это Новый год. 31 декабря…
— А после смены стилей 13-е.
— Да, в нашем времени — Старый Новый год.
— Новый год всегда был языческим праздником, — сказала Маша. — Позже церковь приурочила к нему Рождество, и языческие обряды стали рождественскими. Затем советская власть отменила Рождество, рождественские традиции стали советскими, новогодними. Так круг замкнулся. И ведьмацкий, советский — наверное, разницы нет.
— Вот видишь. Ведьмацкий, советский — все Богу противно. А ты на Отмену идти не хочешь, — безнадежно пожурила ее Катерина.
Маша посмотрела на елку так, точно увидела впервые. Ее рука коснулась елочного шара — дореволюционный шар был очень тяжелым, из цельного стекла.
— Ты ж не поможешь мне перевезти царскую семью за границу? — кротко вздохнула она.
— Нет, — Катя оценила гуманное построение фразы. Сказать в ответ на «ты ж не поможешь?» короткое «нет» было гораздо легче, чем отвечать на вопрос «Ты поможешь мне?», оправдываясь и извиняясь. — Прости уж меня.
— То путь твоей души, Катя. Хоть и не знаю, куда он ведет… Чем ближе ты, тем меньше я тебя вижу. Чем дальше, тем труднее мне завтра прочесть.
— Почему?
— Слишком оно от судьбы моей неотделимо. А я не вижу своей судьбы. Чью угодно — но не свою.
«Ты погибнешь! — снова захотела крикнуть Катя. — Что тут видеть, это известно и так…» Но вместо этого сказала:
— Давай не будем о грустном. Давай говорить лишь о пустяках! О Рождестве, о елке…
— Давай.
Осторожно, стараясь не потревожить горящую на ветви свечу, Маша послушно сняла пряник в форме ангела. Надкусила. Обернулась — старательно улыбнулась Кате:
— А ты знаешь, что вечнозеленая елка — символ вечно живого Бога? Звезда на ее макушке — Вифлеемская звезда, взошедшая в час рожденья Христа. Пряники символизировали церковные просфорки. Огонь восковых свечей — жертвенный подвиг Иисуса, принявшего смерть ради людей. Крестовина, в которой стоит ель, — это крест, на котором он ее принял. А яблоки и новогодние шары — яблоко Адама, чей грех ему пришлось искупать.
— Как интересно. Я и не знала… — Катя подошла к Маше.
— Естественно, — вновь улыбнулась бывшая студентка-историчка, — это немецкие традиции. Нам, православным, они малоизвестны. Елка ж пришла к нам из Германии.
— Потому с началом Германской войны Священный Синод запретил ее как немецкую забаву… Сама слышала, как поп ель в церкви хает. Забавно?
— Забавно, — с каждой секундой Маша все больше походила на прежнюю — студентку второго курса. — Всего через 11 лет большевики запретят ель как поповскую забаву. Странно устроена жизнь, одна и та же вещь, оставаясь неизменной, представляется в разных обстоятельствах то злом, то добром…
— В наше время, — согласилась с ней Катя, — елка никак не ассоциируется ни с христианским рождеством, ни с СССР, ни с немцами. Она кажется такой нашей… Хоть, надо сказать, все елочные игрушки я из Германии выписывала.
— И невест наши цари оттуда выписывали, — подпела Маша. — Царская семья прямо как елка…
— Если бы Священный Синод мог, он бы и Аликс запретил как немецкую забаву, — весьма удачно пошутила Катя. И задумалась: — А всего четыре года назад это родство почиталось добрым. Ты верно заметила, Маша, царская семья похожа на елку. Кажется такой нашей, а на деле… Жена — немка. Все бабки-царицы — немки. Кайзер Вильгельм Николаю дядя. Крестный отец цесаревича. А в Алексее славянской крови не больше, чем славянских игрушек на этой елке. Вот и выходит, что нынче — гражданская война, брат пошел на брата, отец на сына… И все из-за одной глупой бабы!
— Бабы?.. — не поняла ее Маша.
— Ты когда-то сама говорила, что главной причиной революции была Анна Ахматова.
— Не Ахматова. Лира…
— Верно. Я и забыла о ней. Лира — талисман амазонок, — с удивленьем вспомнила Катя. — Анна нашла ее в Киеве… — Она помолчала, выверяя корректность вопроса, понимая, что сразу разрушит им их хрупкий позолоченный елочный мир. — Ты не заешь, где Лира нынче? Она же осталась у Ахматовой? И куда делась Ахматова?
Маша угасла на глазах, как рождественская ель, на которой разом задули все свечи, и комната наполнилась вонючим удушливым чадом.
— Не проси меня идти против Бога, — глухо сказала она. — Не проси меня тебе помогать.
Несколько секунд Катерина молчала, проживая спорное чувство — словно нога шагнула в пустоту и одновременно нащупала твердую почву. Маша отказалась ей помогать — но помогла самим своим отказом понять. Вмиг Катерина перестала блуждать в темноте — вышла на ровный путь, осознав: в тот час, когда он приведет ее к Анне и Лире, она узнает, как отменить Машину смерть! А вместе с ней — замысел Божий…
— Тогда скажи мне одно, — попросила она. — Расскажи мне про Лиру.
— Ой, можно, лучше я расскажу, — вскрикнула Даша. — Жила-была Лира амазонок… Мы с Машей так друг другу рассказывали. Жила она соответственно у амазонок, а амазонки жили в Крыму, и это, между прочим, доказанный факт с тех пор, как я нашла там амазонский браслет… Потом мужики стали подавлять амазонок. Матриархат, патриархат там… И одни амазонки смирились, сошлись с парнями и стали обычными женщинами. А другие послали мужчин на хрен и стали украинскими ведьмами.