— А в чем выражается тяжелая форма?
— Скажу просто, без научных терминов, эти люди больше верят в свои сны, чем в реальную жизнь, а потому практически неспособны жить дальше. В данный момент у меня на излечении находятся всего трое людей со схожими симптомами. Один господин и две дамы.
— Наверное, дамы больше верят снам, чем мужчины, — сделала Катя первый неуверенный шаг в интересующем ее направлении.
— Это вы, голубушка моя, верно подметили.
— А можно мне пообщаться с другими? Или это противоречит врачебной этике?
— Боюсь, что да… — профессор одарил Катерину отеческой улыбкой.
Катя задумчиво погладила каштановый плод на ручке дивана — она ожидала отказа, и у нее был заготовлен целый рассказ о своем давнишнем горячем желании создать благотворительный фонд для всех неизлечимых душевных больных, но…
Профессор вдруг заморгал, выпрямился в кресле, снял с носа пенсне, задумчиво протер его и сказал изменившимся голосом:
— Впрочем, а почему нет? Иногда общение, напротив, может принести пациенту огромную пользу. Например, Анне…
— Анне?
Катины пальцы в волнении сжали украшенный плодами каштана поручень.
— Анна Андреевна, — казалось, профессор говорит через силу, превозмогая себя, — моя пациентка — прелестная, красивая, образованная женщина. Пребывает здесь уже пять лет. Ее бывший супруг исправно вносит плату. А она не хочет покидать заведение, отказывается общаться с внешним миром. Я пытался свести ее со своими дочерьми, увлечь радостями жизни. Но, не взирая на все мои старания…
— Разве трудно увлечь даму радостями жизни, в особенности, если она хороша собой?
— Не так как вы, голубушка, но все же достаточно хороша, и могла б обустроить свою жизнь, если бы не одна навязчивая идея. Она считает себя непризнанной поэтессой.
Катя встала с дивана.
— Я готова попробовать. Я берусь объяснить ей, что у женщины есть множество способов применить себя, помимо стихов.
Взгляд профессора пробежался по Кате.
— Быть может... Если такая, как вы… — Он точно пытался переубедить себя в чем-то и преуспел в этом.
Иван Алексеевич поспешно выбрался из-за стола. И решительно заявил:
— Вы меня премного обяжете!
«Странно это… Уж больно легко он согласился свести меня с ней. Что-то не так. А что — не пойму», — мысленно подобралась Катерина.
Белый коридор провел ее и профессора мимо трех окон с видом на кирпичную стену — клиника занимала всего один этаж небольшого особняка на Ярославовом валу (МалоПровальной, 15). Выходило, что Даша, обокравшая Анну, и Анна все это время жили бок о бок. Странно… Но только поравнявшись с последним окном, Катя нащупала главную странность.
Петляя, как размашистый, путаный и прихотливый рисунок Модерна, их беседа с профессором постоянно легко и естественно — словно сама собой следует за течением ее собственных мыслей.
Вот и сейчас, стоило Дображанской подумать: «Зря я не выспросила об Анне побольше…» — Иван Алексеевич остановился, сказал:
— Вы, наверное, хотите узнать о ней больше…
Он волновался, постоянно протирал пенсне и, кажется, был недоволен собой, но не собирался менять решение. Что, несомненно, было второй странностью.
— Обязан предупредить вас, скорее всего, вы пожалеете о своем благородном порыве. Случай ее очень сложный… В свое время я написал работу о русской психопатической литературе, в которой выделил особое психическое заболевание, среднее между паранойей и графоманией. Собственно, поэтому бывший супруг Анны, известный поэт, обратился ко мне. Не буду называть его имени.
— Не нужно, — разрешила Катя. Имя поэта Николая Гумилева она знала и так.
— Вступив с ним в брак, бедняжка оказалась в среде прославленных петербургских литераторов. Видимо, это и породило череду навязчивых мыслей, которые в свою очередь породили в ее сознании уверенность, что вскоре она должна стать прославленной поэтессой. Первой поэтессой Империи.
— Это было пять лет назад, вы сказали? — припомнила Катя.
— В 1912-м году.
— И что же, она пишет стихи?
— Она писала их непрерывно. Но все, что выходило из-под ее пера, все, что ее муж показывал мне, было беспомощным, детским. Однако год спустя…
— В 1913-м?
— Анна показала мне совсем иные стихи, прекрасные, чарующие. К несчастью, все они оказались лишь подражанием нашей любимой Изиде Киевской. Иногда Анна брала целые строчки, строфы из ее стихотворений и вставляла в свои произведенья. Сама она утверждала, что никогда не читала книг Изиды. Но в это, конечно, было трудно поверить. А потом она перестал писать. Окончательно замкнулась в себе. Только две недели назад она вдруг написала начало поэмы. Не могу судить, насколько хороша эта вещь и насколько она оригинальна… Анна отказалась показать ее мне.
— Вы сказали, две недели назад? Но чем обусловлена такая внезапная перемена?
— Трудно сказать, голубушка, — в ответе Кате почудилась тень недомолвки.
Желая потянуть время, Дображанская с деланной неспешностью поправила волосы, разложила на груди цепь с новым кулоном — мысленно подбирая подходящую фразу-отмычку.
— В тот день у нее был посетитель, — внезапно сказал профессор. — Мой прежний пациент. В свое время Анна близко сошлась с ним. Вскоре он пошел на поправку и выписался… Вряд ли у них был роман. Скорее некое нереализованное чувство с ее стороны. Да и с его…
— Не в тот ли период она начала писать стихи а-ля Изида?
— Пожалуй. Вы угадали… Во всяком случае, Анна очень по нему тосковала. Именно после того, как он ушел от нас, она совершенно закрылась.
— Ясно, — несчастный девичий роман Катерину не заинтересовал.
— Извольте, сюда.
В молчании они дошли до конца коридора.
— Погодите, — остановил он ее у самой двери. — Хочу предостеречь вас, Анна чрезвычайно горда. Если она решит, что ваш поступок продиктован жалостью к ней…
— Я учту ваше предостережение.
Бледнолицая девушка сидела на больничной койке в безрадостной позе нахохлившейся больной птицы, которой уже не нужна клетка — она никуда не улетит.
«Нет, не девушка, женщина, — поправила саму себя Катерина, — ей 26 лет…»
И все же во взгляде ее было что-то беззащитное, детское. Взгляд Анны метнулся к открывшейся двери, ударился о Катю и, взревновав к ее красоте, стал непокорным — на миг прежняя гордая Анна выплыла из глубин светлых глаз и сразу утонула в усталом и мутном безразличии.
— Здравствуй, Анна, — сказал профессор, — позволь отрекомендовать тебе Екатерину Михайловну Дображанскую. Она желает переговорить с тобой…
— Наедине, — отрезала Катя дальнейшую и совершенно ненужную фразу.
Профессор не смутился, оценил и одобрил кивком решительную целеустремленность Катиных черт и исчез за дверью, оставив на прощание Анне подбадривающую теплую улыбку.
Но оставшееся от улыбки теплое пятно не смогло изменить атмосферу застоявшейся неподвижной безнадежности, заполнившую высокую и совершенно стерильную палату. Здесь и не пахло женщиной — духами, пудрой, помадой, цветами и сладостями. Ни одна вещь не несла отпечатка личности — узкая койка, измятое серое одеяло, шкаф, пустой стул, пустой стол — все до последней мелочи прибрано, спрятано, скрыто. И единственное живое пятно на белой стене — небольшой рисунок, скорее даже набросок, емкий, как символ, очерченный темной оправой: обнаженная девушка с хищным чеканным профилем и крупным телом.
— Вы нашли Лиру? — спросила Катя без обиняков.
— Откуда вы знаете? Ах, да, вам профессор рассказывал… — вопрос не показался Анне интересным. — Когда мне было четыре года, — послушно заговорила она, — я нашла в Царском саду булавку в форме лиры. И моя няня сказала, что я стану поэтом. Потом я закопала лиру на Владимирской горке. А спустя много лет пришла за ней, но, конечно же, не нашла…
— Не нашли?
— Что тут удивительного? Прошло столько лет… Профессор говорит, эта лира и предсказание няни заставили меня позже поверить в свое предназначение… Мой бывший муж говорил то же самое. Все говорят… — Анне было лень договаривать фразы. — Один Мака верил мне… Он один понимал…