Ну, ладно. Есть на свете Моравские ворота. Самая высокая вершина в Ждярской цепи называется «Девять скал». Разве Габор большой — альпинист? Нет.
Маленький Габор дёргал отца за рукав, тот невинно озирался и спрашивал:
— Тебе чего?
— Папа, не спи! — говорил сын.
— Как тебе не стыдно! — отвечал отец. — Это я-то сплю? Эх ты!
Хуже всего, конечно, было во время опроса.
— Габор большой — к доске! — ласково произносила Славка Маржинкова.
В ту же минуту чья-то рука словно опускала занавес над всем тем, что Габор знал. А этого было немного — хватало и маленького занавеса. И в голове у Габора воцарялись холод, и тьма, и пустота. Да ещё мелок всегда крошился в пальцах…
— У Анички на сберегательной книжке было пятьдесят крон, — диктовала чистенько вымытая Славка Маржинкова, — дедушка подарил ей ещё сорок крон. Аничка положила их на книжку. Сколько же стало у неё денег?
— Простите, — спрашивал Габор большой, — а в какую сберкассу она положила?
— Габор, это ведь неважно, — говорила Славка Маржинкова. — Не задерживайся, считай.
«Эта Аничка, — думалось меж тем Габору, — наверное, молодая, раз у неё жив ещё дедушка, и она, наверное, красивая, коли он подарил ей сорок крон».
Потом он вспомнил некую Анни — она служила у мудрого раввина Мошелеса в Кошице, а потом перешла в иудейскую веру и научилась делать отличное ореховое печенье «макагиги». Она впускала Габора через чёрный ход, кормила его этим самым «макагиги» и всё допытывалась: а ничего тебе, что я теперь еврейка?
Потом Габор большой старался припомнить вкус «макагиги»…
Славка Маржинкова говорила:
— Габор, пожалуйста, не будь таким рассеянным. У Анички на книжке было пятьдесят крон. Дедушка дал ей сорок. Ну? Пятьдесят плюс сорок… сколько?
Габор маленький подсказывал с места, и все образованные цыгане тоже подсказывали.
— Не подсказывай, Габор маленький! — говорила Славка Маржинкова. — Большой Габор, как тебе не стыдно?
И здоровенный мужчина у доски покорно улыбался.
Кончалось всегда одинаково. Габор большой отправлялся на место, а Славка Маржинкова восклицала:
— Ну так, Габор большой не знает. Пожалуйста, Габор маленький!
Тут большой Габор забывал о горечи поражения и сияющими глазами следил за торжествующей рукой сына, так быстро, так легко и так весело водившей по доске белым мелом; и вскоре всем становилось ясно, что если у Анички было накоплено пятьдесят крон, да дедушка дал ей сорок, то вместе, конечно, получилось…
«Лакатош! — с гордостью думал о сыне большой Габор. — Ой, великий он будет учёный…»
И он представлял себе у доски мастера Теребу учеником начальной школы, а за столом будто сидит главный учитель Габор Лакатош-младший и говорит старику мягко: «Тереба, учиться, учиться и учиться! Так сказал сам Макс Энгельс».
Но тут маленький Габор садился на место и смотрел на отца. И как смотрел!
Отец краснел перед сыном. Сын улыбался. И все видели, что сын смеётся, а отец опускает голову. Тогда на задних партах поднимался лёгкий шепот и сразу стихал. Эта тишина была невыносима.
Кто такой был большой Габор и кто такой — маленький?
Фотография большого была вывешена в витрине крупнейшего магазина Остравы. А в газетах писали:
«Беседа с товарищем Лакатошем.
Товарищ Лакатош принял нас в своей уютной квартире. На его письменном столе мало было свободного места — специальная литература, труды классиков марксизма-ленинизма с надписью дарителя — Областного Совета профсоюза, изящная настольная лампа, которую товарищ Лакатош сам вырезал в немногие часы своего досуга… Как часто тёмными ночами бросала эта лампа свет на черноволосую голову товарища Лакатоша! Товарищ Лакатош посвящает учёбе долгие вечерние часы. Мы застали его, когда он повторял урок по букварю. Как сообщил нам товарищ Лакатош, он посещает школу по ликвидации неграмотности.
Мы спросили его:
— А каковы, товарищ Лакатош, ваши трудовые успехи?
— Выполняем, выполняем план, — скромно ответил он.
Но он, конечно, не сказал, что бригада мастера Теребы никогда не давала меньше 160 % нормы…»
Габор большой был фигура!
А кто был Габор маленький?
У Габора маленького был дома тряпичный куклёнок, и он тайком играл им. Куклёнка звали Лайош, и родом он был из Якубовиц. Именно в Якубовицах его смастерила своей бледной рукой Эржика Лакатош, которой жизнь давала так мало, что она ушла из неё безропотно, покорно и легко.
Обо всём этом думал Габор большой.
Он вспоминал, как Габор маленький поджидал его, бывало, в лесной сторожке у Якубовиц, как они вместе смеялись над мухой, потому что та как ни в чём не бывало ходила по потолку вверх ногами; как варили капустную похлёбку и картошку в мундире. Габор большой был тогда в самом деле большим, и Габор маленький запрокидывал голову, чтоб взглянуть на него. Неисчерпаемой была отцовская мудрость, неоспоримым — его величие. Подзатыльник был подзатыльником, ласка — лаской. Естественность — вот истина; там, где уходит естественность, начинается распад.
И с внезапным стеснением в сердце опускал свою голову Габор большой, упирая в пол глаза. Одно и то же воспоминание овладевало в такие минуты обоими — но каждым по-своему.
Вечером Габор большой варил гуляш, или паприкаш, или курицу. Это было ещё туда-сюда. На это он был мастер, и Габор маленький ел с аппетитом. Потом Габор большой убирал со стола, отец и сын вместе мыли посуду и пели старую якубовицкую песню об одном скрипаче, который пропил лакированные туфли, фрак и белую манишку, но скрипки своей не пропивал никогда.
— Ты знал его, папа? — бог весть в который раз интересовался Габор маленький.
— Как же мне его было не знать, — отвечал большой, — когда пили мы вместе — то на мои, то на его деньги. Скрипка, что висит у нас, — это его скрипка.
Дальше Габор маленький не расспрашивал.
— Пора делать уроки, папа, — говорил он.
Ой-ой-ой! «Пора делать уроки, папа!» Кто когда слышал такое? Что за жизнь пошла?
Габор большой ходил потом по скрипучим половицам — осторожно, как кот вокруг горячей каши. А Габор маленький писал уроки под лампой ручной резьбы.
«Сейчас скажу ему, чтоб дал мне списать урок, — говорил себе Габор большой. — Или просто спишу, а ему ничего не скажу. Что мне его спрашивать? Кто его кормит? Кто воспитывает? Разве стал бы я списывать, кабы не надо было? Хочу я писать урок? Не хочу. А меня заставляют».
Поначалу всё шло очень просто. Габор большой придвигал к себе тетрадь сына и с невинной улыбкой переносил её содержание в свою тетрадь. Потом он спрашивал:
— Хочешь ещё гуляша?
Ох, не желал бы я вам смотреть на узенькую спину, нагнувшуюся над книжкой, стоять за этой спиной, как нищий, потом тихонько и робко стучать по ней — как стучатся в чужой дом — со словами:
— Габор, пожалуйста, дай папе свою тетрадку!
Холера!
Однажды Габор маленький сказал отцу:
— Папа, Славка Маржинкова говорит, что списывать — это большой обман. И что тебе должно быть стыдно. А если не стыдно тебе, то должен стыдиться я.
— Так она сказала? Наша учительница? Она отвела тебя в сторону?
— Она не отвела меня в сторону, папа! Она сказала это при всём классе, и ты тоже там был.
— Ты ей всё выболтал, негодяй! — с горечью воскликнул большой Габор. — Откуда бы знать ей, что я списываю у тебя, а не ты у меня? Выболтал ты или нет? Я хочу слышать правду, хочу знать, кто такой мой сын. Неужели у меня дома растёт шпион! Что молчишь? Там тебе надо было молчать, а дома изволь говорить. Так и скажи: папа, я — подлец. Я тебе дам подзатыльник, и конец делу.
Тут он увидел в глазах сына вместо зелёных искорок две капли той странной жидкости, которая вымывает горе из души, когда его набирается слишком много.
Скверно стало жить Габору большому. Головка сына под лампой виделась ему теперь совсем иначе. Он смотрел на неё с завистью. Хотелось ударить по столу, или швырнуть стул, или разбить лампу, вырезанную им самим. Но так как был он всё-таки Габор большой и отчасти сознавал это, то и начал сам себя ненавидеть за свою малость. Он страдал.