На станции загудел паровоз, завыла сирена. Комендант Вейс и другие чины, поднятые с постели, бросились было за город, как они делали всегда при налетах авиации. И, только опомнившись, помчались к мосту, который они охраняли как зеницу ока. Узнав, что горят цистерны, Вейс распорядился послать туда паровоз с людьми, чтобы как-нибудь спасти бензин. Паровоз завалился сразу же за стрелкой, застопорил весь путь. Гитлеровцам осталось только любоваться зрелищем пожара, который уничтожал столь необходимое им горючее. И пока они не разобрались в причинах крушения паровоза, все, в том числе и часовые, склонны были думать, что причиной пожара является не что иное, как удар молнии.

Пожар этот наделал немало хлопот Вейсу. Были неприятные телеграммы из Минска, в которых не очень дружелюбно отзывались о служебных достоинствах коменданта, были явные намеки на то, что об этом пожаре известно даже в Берлине.

И если Вейс раньше так восхищался всем: и тихим городком, и красивой рекой, и бескрайними лугами, и густыми лесами — это же теперь немецкое, завоеванное, — то сейчас он начинал на все смотреть другими глазами. И после всех происшествий с мостами, цистернами он ходил молчаливый и мрачный, вымещая свою злобу на подчиненных. Несмотря на все старания, гитлеровцам и полиции выявить виновных в пожаре так и не удалось. Чтобы отвести душу, они расстреляли нескольких человек, попавших в комендатуру без соответствующих документов, повесили на рынке человека, у которого при обыске обнаружили несколько бутылок бензина, посадили в тюрьму десятки людей из лагеря. Но все это не давало результатов. Не было покоя, не было уверенности в завтрашнем дне. Не радовала так же, как в первые дни, кипучая деятельность начальника полиции Клопикова, который, как взбесившийся пес, метался по городку, неистовствовал на допросах, жестоко расправлялся в тюрьме с заключенными. Свои допросы Клопиков превращал в настоящее следствие, затягивал пытки, тешился предсмертными муками своей жертвы. Тогда плотоядно маслились его глаза, дрожали руки, и землистый лоб покрывался желтой испариной.

В такие минуты его побаивался даже начальник тюрьмы, бывший урядник, давнишний приятель Клопикова. Но сначала не говорил ему об этом. И только когда выходили из тюрьмы и свежий воздух приводил Клопикова в нормальное состояние, начальник тюрьмы даже отважился дружески упрекнуть его:

— Нехорошо так, Орест Адамович! Совсем это нехорошо!

— Постой, постой, милосердная ты душа, — хмурился Клопиков. — В человеческом обхождении ты ничего, голубь мой, не понимаешь. Привык ты когда-то с темными мужиками дело иметь… Что же? Там твое слово уместно — зачем темного человека долго мучить? Никакой от него, можно сказать, ни радости, ни пользы. А нынешний человек? Гм… человек… Тут нужен совсем другой подход. Он, этот человек, создание лукавое. Ему всего мало. Нет того, чтобы в своей норе сидеть, ты ему весь свет подавай! А потому и разговор с ним другой… Ты поговори с ним сначала ласково, внуши ему надежду, пускай ему солнышко в этакую… в этакую вот щелочку улыбнется… А потом прижми его, прижми так, чтобы каждая жилочка в нем трепетала, чтобы душа у него захлебывалась от страха. А потом придержи, дай ему глотнуть воздуха немножечко… И когда свет божий в глазах его откроется, тогда ты и закрой этот свет, закрой… Тут и дай этому созданию божьему почувствовать, пережить, чтобы ушел он к богу очищенным, собственной своей кровью грехи свои смывши… Вот оно дело какое-с!

Начальник тюрьмы слушал Клопикова и хотя привык ко всему, однако поглядывал на своего давнишнего приятеля с затаенным страхом.

Клопиков и начальник тюрьмы ежедневно являлись на доклад к Вейсу. Как всегда, они предварительно заходили к переводчице, чтобы справиться о здоровье, а значит, и о настроении коменданта.

— С нашим начальником, извините, с ними-с… очень трудно разговаривать, когда они не в настроении. Очень даже просто могут, извините, в морду заехать. А любой морде, извините, не по вкусу, когда из нее начинают гоголь-моголь делать. Прямо скажу, всякое благолепие в лице пропадает, а в голову разные дурные мысли в тревожное состояние приходят… С человеком очень хорошо говорить, когда он бодрый, веселый, в полном здоровье. Тем более с высоким начальством! — и его глаза хорька хищно и в то же время просительно шныряли по фигуре маленькой переводчицы.

— Вы счастливица, он слушается вас. Для вас он на все готов пойти… Великую силу, извините, имеет над человеком любовь-с! Магнит! Очень даже просто-с…

— Что же вам нужно, однако? — резко перебивала девушка, чувствуя, как предательски горят ее уши и щеки.

Клопиков спохватывался:

— Если вы, боже упаси, имеете на нас какую-нибудь, простите, обиду, так это совершенно напрасно! Мы очень даже понимаем, большое понятие имеем о чувствах! Такой величины человек — это… это… большой талант иметь надо, чтобы… ну, команду над ним заиметь! Очень даже просто-с! А пришли мы спросить, в каких настроениях пребывают наш уважаемый господин комендант.

— А что, неприятности у вас?

— Ах, боже, боже! Какие же могут быть приятности у нас при нашей службе? Ими и живем, ими и дышим, этими самыми неприятностями… Опять, извините, партизаны натворили нам дел! Одним этим бензином так засмердили нам житьишко, что не продохнешь. Не потухли еще эти проклятые цистерны, как они новую свинью нам подложили: телеграфные столбы на Залучье все подпилены, провода сняты. Да в том же залученском лесу отстали от колонны три машины, так что вы думаете? Or машин этих только опаленное железо осталось, а офицер и солдаты как сквозь землю провалились, уж третий день — и хоть бы след от них остался, как мухи сгинули. Да что говорить, когда у нас под самым, можно сказать, боком такое творится, что руками разведешь! Лесопилочку задумали пустить, а когда хватились, так от этой лесопилочки, от всех машин, одни только гайки, извините, остались. Вот и хожу, как тот великомученик, того и гляди дождешься, что голову тебе вместо гайки свернут! Вот и житьишко наше! Обидно-с! Очень даже обидно-с! Так что не сочти за труд и доложи им про нас, цветик маковый! Мы уж тебя никогда не забудем, все припомним… Нам же прямо к ним итти — еще в гнев могут войти-с! А ты доложишь, от тебя одно солнце ласковое, и ход мысли у них веселей станет! А за этой веселой мыслью и мы заявимся, и все наши дела пойдут на лад. Так что покорнейше просим-с, сделай такую милость, доложи им.

Переводчица докладывала, хотя это и не входило в ее служебные обязанности. Господин Вейс принимал своих полицейских. А минут через двадцать они стремительно вылетали из его кабинета.

Вобравши голову в плечи, с испуганным лицом первым выскакивал Клопиков. За ним — его соратник.

— Ох ты, господи, сподобил же бог такой службицей!

Переводчица глядела на них, думала:

«Значит, где-то работают…»

И тысячи разнообразных мыслей проносились в голове девушки, мыслей горьких и светлых, радостных и печальных. А все больше грустных, как грустным и горьким было все это распроклятое житье.

10

Вере — так звали переводчицу — было о чем думать. Вчера, совершенно случайно, она встретилась вечером на улице со своей если не подругой, то во всяком случае близкой знакомой по институту, Надей Канапелькой. Они учились на разных курсах, но хорошо знали друг друга по участию в институтском самодеятельном хоре. Вера так обрадовалась этой встрече, что, заговорив с Надей, забыла про обед и про мать, которая давно ждала ее.

Вера рассказала Наде обо всех своих приключениях с того дня, как она со своей матерью выехала из Минска, о том, как они надеялись перебиться это время в городке, в семье начальника станции, который приходился ей дядей. До города они не доехали, немцы сняли их с поезда вместе со всеми пассажирами. В город пришли уже под конвоем гитлеровцев. Думали тут переждать, события ведь развернулись таким образом, что городок очутился в глубоком тылу. Дяди они, конечно, не нашли, он в первые же дни войны эвакуировался с семьей на восток. И вот попали, что называется, из огня да в полымя.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: