А дед, знай себе, приговаривал:
— Дождался наконец и я покою, хоть высплюсь как следует!
После всех этих приключений с дедовым раком и тем налимом-ужом пошли на убыль и прежние стычки деда Астапа с Миколкой насчет того, кто из них все же храбрее. Оба сошлись на том, что храбрости у них — у того и у другого — хоть отбавляй.
И стали они с той поры самыми закадычными друзьями и в долгие зимние вечера и так и сяк прикидывали, как бы это совместными силами отомстить, посчитаться с тем «буржуем» за Миколкину картинную галерею. Мечтали о весенней поре, когда зазвенят ручьи, когда затрубят журавли и в зелень оденутся леса. Прикидывали-мечтали так, и однажды чуть ли не в один голос решили — станут они завзятыми охотниками: уток будут стрелять и разную иную живность. Тем более что было у деда славное ружье, а висело оно пока на стене безо всякой пользы. Правда, ружье старенькое, постарше самого деда, и порядком заржавело оно, утратив свой грозный вид. Да как-никак стрелять стреляло, а это для ружья — немаловажное достоинство.
Когда мимо вагона, Миколкиной хаты на колесах, проносились тяжелые товарные поезда, подрагивало на стене то ружье. И дед косился на него. Потому что висело оно заряженное, и сколько ни бился дед, пытаясь разрядить ружье, ничего у него из этого не выходило. И чтобы не натворить какой беды своей «орудией», дед Астап обернул курки тряпицей и замотал сверху проволокой: так-то надежнее, так не сумеет какой-нибудь озорник-неслух, вроде Миколки, открыть ненароком пальбу.
Заманчивая стрельба-ружье у деда. И нет ничего удивительного в том, что Миколка, коротая холодные зимние вечера в своем вагоне, так нетерпеливо ждал прихода весны. И тепло тогда. И утки летают над болотом. И леса полны всякой живности…
Вот славная пора настанет!
ИСТОРИЯ С ДЕДОВОЙ «ОРУДИЕЙ»
И настала она, пришла наконец весна. Закурилось над путями прогретое солнцем живое марево. А к вечеру хрустели льдинки в лужицах, и остро пахло оттаявшей землей, мазутом и каменным углем. Громче, заливистей гудели паровозы, и фонари светили у них по-новому, по-весеннему. И сами паровозы становились куда красивее: не было и следа тех ржавых ледяных сосулек, что свисали зимой под дышлами и под цилиндрами, не осталось и в помине намерзшей грязи, копоти. Крутые бока паровозов лоснились на солнце и, кажется, вздрагивали, готовые вздохнуть во всю силу стальных цилиндров и полететь к далекому горизонту быстрее ветра и птицы…
А в небе курлыкали журавли и блестели в лучах солнца, словно сорвал кто-то с телеграфного столба связку фарфоровых изоляторов и забросил их высоко-высоко в бездонную голубизну.
Разве бывает когда-нибудь лучше, чем весной! И дышать легко, и на ногах как-то тверже держишься. Теплынь вокруг. И нет нужды сидеть день-деньской в тесном вагоне и дышать гарью от каменного угля в железной печурке.
Деду Астапу тоже приволье. Выберется из вагона, присядет где-нибудь на штабель теплых шпал, греет на солнце старые свои кости и все турецкую войну вспоминает. Как только примется дед за турок, Миколка уши навострит, присоседится.
— Ну так что же, дедусь, пора уж нам с тобой на охоту отправляться!
— А как же иначе! Вот просохнет земля и отправимся…
И занялось над станцией долгожданное утро. Дед торжественно снял со стены ружье, вооружился плоскогубцами и долго раскручивал проволоку, ни на шаг не подпуская к себе Миколку.
— Бабахнет, чего доброго, — лучше в сторонке постой!
Однако стрельба вела себя мирно, бабахать не собиралась. Раскрутив проволоку и вызволив курки, дед извлек из тайника мешочек, похожий на кисет: с порохом и пистонами. Кликнули с собой и небольшую собачонку Жевжика. Жевжик взвизгнул от радости, вскинул хвост пистолетом и важно затрусил впереди охотников, на ходу успевая обнюхать каждый попутный столб и каждый пенек. Сердило это деда Астапа, и то и дело слышался его властный окрик:
— Пшел, пшел! Зайцев гоняй, лоботряс этакий!
Судя по всему, особых охотничьих способностей у Жевжика не было, и он носился из стороны в сторону, гоняясь за первой попавшейся птицей.
Вскоре Жевжик пропал из виду. Прыгая по болотным кочкам, он с лаем гонял какую-то пташку.
Долго бродили наши охотники, ноги промочили, но никакой добычи им так и не попадалось. Ни заяц не набегал на них, ни утка не пролетала. Только и обнаружили коршуна, что кружил над лесом, спускаясь все ниже и ниже. Да и тот вскоре сел на высокую ольху посреди болота.
— А что, дедушка, давай коршуна подстрелим.
— А что ты думаешь! Вот возьмем да и пальнем!
Снял дед стрельбу с плеча, принялся прилаживать пистон. А тот все соскакивал, пока дед не догадался прилепить его комочком хлебного мякиша. И уже приставил дед приклад к плечу и прищуривать начал левое око, как Миколка — толк его под локоть, спор затевает:
— Не тебе бы, дедушка, первым стрелять!
— Это как так?
— А так… Ты вон сколько настрелял за свою жизнь: и из ружей бабахал, и из пушек палил. Сам, небось, говорил: дивизии турецкие громил… Давай-ка ружье сюда, я первым выстрелю…
Призадумался дед, затылок почесал.
— Что касается турок, это ты правду сказал… Дивизии я ихние громил… Ну ладно, стреляй. Только, гляди, становись крепче, — не ровен час, свалит тебя отдачей…
— Ничего, выдержу…
Уперся ногами Миколка в кочку, поднял дедову «орудию». Тяжеловато, что и говорить! Долго целился в коршуна, дуло ходуном заходило, так руки задрожали.
— Ты спокойнее, спокойнее! Выдержку соблюдай! — подавал советы дед, стоя рядом с Миколкой.
Прищурил глаз Миколка, на курок нажал. И что тут произошло, даже сам дед сразу понять не мог. Ружье бабахнуло, как орудийная батарея. Облако серого дыма поплыло по ольшанику, окутывая кустарник и деревья. В двух шагах не разберешь, — где земля, где небо.
— Ты куда поделся, Миколка? — испуганно спросил дед, приходя в себя.
Никто не ответил. Дед громче окликнул. Опять молчание. Перепугался дед не на шутку, давай во весь голос звать внука. Туда кинулся, сюда… Вдруг, как будто из-под земли, раздался тихий, приглушенный голос:
— Я здесь, дедусь, а с коршуном-то что?
— Да черт с ним, с тем коршуном! Скажи лучше, с тобой-то что?
Облако дыма мало-помалу рассеялось, и увидел дед Астап своего Миколку. Тот распластался на земле, закинув ноги на кочку, и потирал плечо. На щеке была размазана кровь. Дед и вовсе растерялся.
— Ты хоть живой-то, а?
— Живой! А ты, дедуся?
_ Да как видишь, шевелюсь пока…
Помог дед Миколке подняться на ноги. И тут разглядели они, что остались от дедовой стрельбы-ружья одни только рожки да ножки. Поминай, как ту «орудию» звали! Да и воспоминания не из приятных: расщепленная ложа и перекореженный курок. Ни дула, ни шомпола нигде поблизости не оказалось, как ни рыскал по кустам да по кочкам обескураженный дед.
— Ничего себе пальнул! — не переставал удивляться дед Астап. — Это ж если б после каждого выстрела — да ружье в щепки, да нас бы тогда зайцы засмеяли.
И как ни жалел дед свою стрельбу-ружье, но, чтобы поддержать боевой дух в своем товарище по охоте, давай хохотать. Миколка, однако, не разделял дедова веселья. Не до смеха ему было: больно ныло плечо и саднила раненая щека. Однако, чтобы соблюсти достоинство перед дедом и не показать виду, будто уж очень ему больно, Миколка принялся расспрашивать, по какой такой причине «орудия» развалилась на куски.
— Я так полагаю: заржавело мое ружье. Да и заряд был сильный, выше всякой меры… Пожалуй, с полфунта пороха набил я в дуло. Считай, нам еще повезло. Могло б оно и горше обернуться, внучек…
И оба они пустились на поиски убитого коршуна. Не могло ж быть такого, чтобы от Миколкиного выстрела остался коршун в живых.
А он-таки уцелел. Жив-живехонек восседал себе на той самой высокой ольхе посреди болота, куда раньше опустился.
— Скажи на милость! — почесал дед затылок. — Да с таких охотников, как мы, птицы и те скоро смеяться будут…